18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Ким – Радости Рая (страница 68)

18

И вот этот мужчина, вытянувшись в заурядной вселенской эволюции в луч света неизмеримой длины и давности, нес в своем световом потоке всю, до последнего атома, информацию влажного телесного наслаждения не старой еще наставницы женского монастыря, напрямую, путем касаний и возлияний, переданную от нее к нему.

Стало тихо в пространстве Гвантиреи, потому что в нем проснулась зависть к исчезнувшей от своей малости планете Земля, в галактике Млечный Путь. Два сына Константина Эдуардовича Циолковского добровольно шагнули за край бездны, стараясь побыстрее, вне рамок вселенских алгоритмов, выйти на свободный бесконечный полет, пронзая без горя и страданий, один за другим, неисчислимые миры разных плотностей. Этим сыновьям гения, поверившим отцу в том, что на Земле было экспериментально отвратительно, а меж звездами стационарно чудесно и радостно, — Игнатию и Александру удалось не поддаться обману жизни, не жениться, не завести детей, а сразу завершить ее коротким рывком, с помощью яда и веревки.

И вот лучистый поток Акима столкнулся в Гвантирее с одним из эволюционных лучей гения Циолковского — и на преткновении лучей родилось в темноте межзвездного пространства розовато-жемчужное яркое облако нежного воспоминания.

Оно словно выпало из серых сонных облаков, повисших над городком Боровском, вместе с просеянным через частое сито меланхолическим дождем, кисейно оседавшим на белые стены и четырехугольные островерхие башни Пафнутьевского монастыря. Обозревая сверху прямоугольный двор монастыря, с белыми, светящимися стенами его трех храмов и большого количества мелких служебных сооружений монастырского подворья, я вспоминал героическую страницу Пафнутьевского. Как в смутную пору татарского нашествия враги навалились конницею с четырех сторон на монастырь, однако не могли проникнуть в него сквозь заложенные кирпичом ворота и были отброшены от стен ударами стрел из бойниц. Осада затянулась на месяцы, передовой, далеко оторвавшийся от главного войска отряд татар был обессилен к зиме голодом, который наступил от того, что все съестное в округе было еще до осени разграблено и съедено татарами. И вот я увидел, находясь внутри жемчужного облака воспоминания, как отощавшие и обмороженные татарские воины подбирались к стенам Пафнутьевского и просили ради Христа, этого чуждого для них бога, чем-нибудь подкормить их. И христиане, истинно следуя Учению своего Спасителя, со стен спускали на веревках корзины, наполненные разной доброй русской едою, какою вдоволь запаслись еще до наступления вражеской осады. Татары ели милостыню русских и потом однажды потихоньку сняли осаду и скрылись на своих отощавших лошадях в заснеженных Боровских лесах.

Я смотрел сверху, облетая кругами монастырское подворье Пафнутьевского, и видел самого себя — в черной послушнической рясе, в черной скуфейке, проходившего скорым шагом, сутуля длинную юную спину с двумя острыми лопаточными буграми, по соборной площади в сторону восточной келарни. Татары растворились в зимних лесах, ушли восвояси. Жизнь истинная, не живота ради, а для духовного веселия небес, вновь продолжилась в монастыре. Меня же в той единственной штуке жизни, на месте города Боровска, где в западной кирпичной обители, в маленькой келье, я спасался с двумя другими послушниками, Фомой и Парфением, — отец-келарь иеромонах Прокопий благословил на богомазное послушание. Был я поставлен учеником мастера Дионисия, который прибыл в монастырь для писания икон и настенных фресок в храме. И малая штуковина моей жизни, что вспыхнула и угасла в XV веке, до краев была переполнена молчаливой радостью духовного творчества рядом с богодуховенным художником Дионисием, для которого растирал краски и писал ризы на иконах. Инок Александр — я прошел рядом с лучшим иконописцем Руси до самого конца его земной жизни, а после своей смерти оставался на фресках многих храмов срединной Руси и в гениальных иконах Дионисия как мягкий, нежный колорит риз и пейзажных фонов на них. Меня звали в старости схиархимандритом Александром, — а между ним и мною никаких препон не было. И я могу свидетельствовать в том, что единственная штука его жизни была воистину переполнена чистой, светлой, нежной радостью — бескорыстной радостью творческого подвига.

Однажды я шел по высокому берегу Протвы мимо монастыря Покрова Божьей Матери, расположенного на окраине города Боровска, и встретил на узкой вьющейся тропинке, сбегающей вниз к реке, чудесного отрока с очень светлыми, почти белыми, длинными волосами до плеч и синими прозрачными очами, величиною с чайную плошку каждое око. Пораженный необычайной красотою отрока, я невольно остановился, — остановился и он. Мы оба молча смотрели друг на друга, и вдруг я словно прозрел. Он состоял, видимо, из материального состава намного более разреженного и прозрачного, нежели я, — сквозь него можно было увидеть излучину реки и темные кусты ракит, склоненных к самой воде. Был уже век двадцать первый от Р. Х. на Земле, и я знал, что люди прошлого не потеряли свой духовный состав и, пройдя через смерть, отбросили тленное тело, чтобы обрести нетленное, которое было разреженнее и легче прежнего в миллион раз.

— Кто ты, мальчик, как звали тебя и почему ты шел по этой дороге? — спрашивал я, еще не догадываясь, что смог вновь вернуться в одну из своих жизней и разгуливать по ней вдоль и поперек.

— Я Саша Циолковский, я шел по своей дороге. Я любил гулять за городом. А вы кем были и почему спрашивали мое имя?

— По той дорожке я шел писателем Акимом, а позже я узнал о тебе, что ты стал учителем, сдав экзамены на должность экстерном, так же как и твой отец, Константин Эдуардович. И хотя мы были из разных измерений, но между мною и тобою, Александр, ничего взаимнопротивопоказанного не значилось. Поэтому давно имел сказать тебе следующее. Твой отец явился гением среди людей, но ты бы лучше ему не верил. Он был ничуть не сильнее тебя, и он вовсе не забрал на себя, гения, все, не оставив своим сыновьям — Ивану, Игнатию, тебе, Александр, и младенцу Леонтию ни одного шанса из ста возможных. Когда начался экспериментальный период жизни на земле, он должен был охватить все возможные виды страданий и смертей — как для людей, так и для животных тварей. Никто не был обделен страданиями и смертями, ни животные, ни люди, ни гении среди них. И когда Александр Циолковский прилаживал веревку к балке сарая и засовывал голову в петлю, то был не прав в своих соображениях о том, что не дано было ему ни единого шанса. В тридцать семь лет, в «возрасте гения», он торопливо шагнул с табуретки в бездну, которая перед тем пристально вглядывалась ему в глаза. Из этой бездны он вновь выступил на белый свет земного существования путешественником Александром Конюшковским, который на двухвесельной лодке обогнул земной шар и тем стал не менее знаменит, чем его гениальный отец Константин Циолковский.

Предсказав отроку с белыми волосами его судьбу в последующем рождении, я не имел в виду предостеречь его от суицида в предыдущем, ибо самовозгонку земных судеб к смерти отважных, но несчастных человеков Мира Мары нельзя было видоизменить или приостановить. Иногда вовеки неповторимый и единственный в вечности человеческий экземпляр не мог вынести своей ничтожности, безответности и бесконвойности в космическом пространстве и предпочитал суицид мерзляковскому существованию до конца своих дней. Александр Константинович Циолковский экстерном сдал экзамен на учителя и, получив место в высшем реальном училище, почувствовал нежелание продолжать бессмысленно тяжелую жизнь заурядного сына русского гения.

Моя встреча с Сашей Циолковским на глиняной тропе, сбегающей с высокого берега к реке, явилась случайным пересечением судеб двух существ из разных измерений. Я, Аким, знал о том, что он покончил с собой. Александр же Циолковский ничего не знал обо мне. Но он таки обрел судьбу гения, умерев в 37 лет, затем возродившись морепроходцем Конюшковским. А у меня в этом «возрасте гения» только лишь появилась первая книжка «Голубой остров». Я хотел услышать от Саши Циолковского, синеглазого отрока, который был для меня прозрачнее утреннего тумана, сумел ли он простить самого себя, и отца своего, и Вершителя Мира, и меня, грешного автора этой книги, и все человечество за тот эксперимент, который мы учинили над ним и над самими собой, назвав это жизнью на Земле. Но не успел я задать свой вопрос, как лучи наших судеб разошлись с места их пересечения в Гвантирее, газовое облачко земных воспоминаний угасло, и я вновь оказался в одиноком полете неизвестно куда и, главное, неизвестно зачем.

Всему этому предшествовала Темнота, куда еще не успел прийти свет, и это было лоном для жизни. Я не зачал еще себя в этом лоне, уже изначально не ожидал прихода света. Понятие самого себя еще отсутствовало во мне. Не осемененная ни единым проблеском света, Темнота была родиной всех нас, названных тварями вселенной. Но никто из нас, тварей, не желал сотворения себя, мы были сотворены вероломно, потому что брызнул откуда-то спермообразный луч творения в блаженную темноту, которого еще никогда не касался свет. Никогда — это означало нигде.