Анатолий Ким – Радости Рая (страница 68)
И вот этот мужчина, вытянувшись в заурядной вселенской эволюции в луч света неизмеримой длины и давности, нес в своем световом потоке всю, до последнего атома, информацию влажного телесного наслаждения не старой еще наставницы женского монастыря, напрямую, путем касаний и возлияний, переданную от нее к нему.
Стало тихо в пространстве Гвантиреи, потому что в нем проснулась зависть к исчезнувшей от своей малости планете Земля, в галактике Млечный Путь. Два сына Константина Эдуардовича Циолковского добровольно шагнули за край бездны, стараясь побыстрее, вне рамок вселенских алгоритмов, выйти на свободный бесконечный полет, пронзая без горя и страданий, один за другим, неисчислимые миры разных плотностей. Этим сыновьям гения, поверившим отцу в том, что на Земле было экспериментально отвратительно, а меж звездами стационарно чудесно и радостно, — Игнатию и Александру удалось не поддаться обману жизни, не жениться, не завести детей, а сразу завершить ее коротким рывком, с помощью яда и веревки.
И вот лучистый поток Акима столкнулся в Гвантирее с одним из эволюционных лучей гения Циолковского — и на преткновении лучей родилось в темноте межзвездного пространства розовато-жемчужное яркое облако нежного воспоминания.
Оно словно выпало из серых сонных облаков, повисших над городком Боровском, вместе с просеянным через частое сито меланхолическим дождем, кисейно оседавшим на белые стены и четырехугольные островерхие башни Пафнутьевского монастыря. Обозревая сверху прямоугольный двор монастыря, с белыми, светящимися стенами его трех храмов и большого количества мелких служебных сооружений монастырского подворья, я вспоминал героическую страницу Пафнутьевского. Как в смутную пору татарского нашествия враги навалились конницею с четырех сторон на монастырь, однако не могли проникнуть в него сквозь заложенные кирпичом ворота и были отброшены от стен ударами стрел из бойниц. Осада затянулась на месяцы, передовой, далеко оторвавшийся от главного войска отряд татар был обессилен к зиме голодом, который наступил от того, что все съестное в округе было еще до осени разграблено и съедено татарами. И вот я увидел, находясь внутри жемчужного облака воспоминания, как отощавшие и обмороженные татарские воины подбирались к стенам Пафнутьевского и просили ради Христа, этого чуждого для них бога, чем-нибудь подкормить их. И христиане, истинно следуя Учению своего Спасителя, со стен спускали на веревках корзины, наполненные разной доброй русской едою, какою вдоволь запаслись еще до наступления вражеской осады. Татары ели милостыню русских и потом однажды потихоньку сняли осаду и скрылись на своих отощавших лошадях в заснеженных Боровских лесах.
Я смотрел сверху, облетая кругами монастырское подворье Пафнутьевского, и видел самого себя — в черной послушнической рясе, в черной скуфейке, проходившего скорым шагом, сутуля длинную юную спину с двумя острыми лопаточными буграми, по соборной площади в сторону восточной келарни. Татары растворились в зимних лесах, ушли восвояси. Жизнь истинная, не живота ради, а для духовного веселия небес, вновь продолжилась в монастыре. Меня же в той единственной штуке жизни, на месте города Боровска, где в западной кирпичной обители, в маленькой келье, я спасался с двумя другими послушниками, Фомой и Парфением, — отец-келарь иеромонах Прокопий благословил на богомазное послушание. Был я поставлен учеником мастера Дионисия, который прибыл в монастырь для писания икон и настенных фресок в храме. И малая штуковина моей жизни, что вспыхнула и угасла в XV веке, до краев была переполнена молчаливой радостью духовного творчества рядом с богодуховенным художником Дионисием, для которого растирал краски и писал ризы на иконах. Инок Александр — я прошел рядом с лучшим иконописцем Руси до самого конца его земной жизни, а после своей смерти оставался на фресках многих храмов срединной Руси и в гениальных иконах Дионисия как мягкий, нежный колорит риз и пейзажных фонов на них. Меня звали в старости схиархимандритом Александром, — а между ним и мною никаких препон не было. И я могу свидетельствовать в том, что единственная штука его жизни была воистину переполнена чистой, светлой, нежной радостью — бескорыстной радостью творческого подвига.
Однажды я шел по высокому берегу Протвы мимо монастыря Покрова Божьей Матери, расположенного на окраине города Боровска, и встретил на узкой вьющейся тропинке, сбегающей вниз к реке, чудесного отрока с очень светлыми, почти белыми, длинными волосами до плеч и синими прозрачными очами, величиною с чайную плошку каждое око. Пораженный необычайной красотою отрока, я невольно остановился, — остановился и он. Мы оба молча смотрели друг на друга, и вдруг я словно прозрел. Он состоял, видимо, из материального состава намного более разреженного и прозрачного, нежели я, — сквозь него можно было увидеть излучину реки и темные кусты ракит, склоненных к самой воде. Был уже век двадцать первый от Р. Х. на Земле, и я знал, что люди прошлого не потеряли свой духовный состав и, пройдя через смерть, отбросили тленное тело, чтобы обрести нетленное, которое было разреженнее и легче прежнего в миллион раз.
— Кто ты, мальчик, как звали тебя и почему ты шел по этой дороге? — спрашивал я, еще не догадываясь, что смог вновь вернуться в одну из своих жизней и разгуливать по ней вдоль и поперек.
— Я Саша Циолковский, я шел по своей дороге. Я любил гулять за городом. А вы кем были и почему спрашивали мое имя?
— По той дорожке я шел писателем Акимом, а позже я узнал о тебе, что ты стал учителем, сдав экзамены на должность экстерном, так же как и твой отец, Константин Эдуардович. И хотя мы были из разных измерений, но между мною и тобою, Александр, ничего взаимнопротивопоказанного не значилось. Поэтому давно имел сказать тебе следующее. Твой отец явился гением среди людей, но ты бы лучше ему не верил. Он был ничуть не сильнее тебя, и он вовсе не забрал на себя, гения, все, не оставив своим сыновьям — Ивану, Игнатию, тебе, Александр, и младенцу Леонтию ни одного шанса из ста возможных. Когда начался экспериментальный период жизни на земле, он должен был охватить все возможные виды страданий и смертей — как для людей, так и для животных тварей. Никто не был обделен страданиями и смертями, ни животные, ни люди, ни гении среди них. И когда Александр Циолковский прилаживал веревку к балке сарая и засовывал голову в петлю, то был не прав в своих соображениях о том, что не дано было ему ни единого шанса. В тридцать семь лет, в «возрасте гения», он торопливо шагнул с табуретки в бездну, которая перед тем пристально вглядывалась ему в глаза. Из этой бездны он вновь выступил на белый свет земного существования путешественником Александром Конюшковским, который на двухвесельной лодке обогнул земной шар и тем стал не менее знаменит, чем его гениальный отец Константин Циолковский.
Предсказав отроку с белыми волосами его судьбу в последующем рождении, я не имел в виду предостеречь его от суицида в предыдущем, ибо самовозгонку земных судеб к смерти отважных, но несчастных человеков Мира Мары нельзя было видоизменить или приостановить. Иногда вовеки неповторимый и единственный в вечности человеческий экземпляр не мог вынести своей ничтожности, безответности и бесконвойности в космическом пространстве и предпочитал суицид мерзляковскому существованию до конца своих дней. Александр Константинович Циолковский экстерном сдал экзамен на учителя и, получив место в высшем реальном училище, почувствовал нежелание продолжать бессмысленно тяжелую жизнь заурядного сына русского гения.
Моя встреча с Сашей Циолковским на глиняной тропе, сбегающей с высокого берега к реке, явилась случайным пересечением судеб двух существ из разных измерений. Я, Аким, знал о том, что он покончил с собой. Александр же Циолковский ничего не знал обо мне. Но он таки обрел судьбу гения, умерев в 37 лет, затем возродившись морепроходцем Конюшковским. А у меня в этом «возрасте гения» только лишь появилась первая книжка «Голубой остров». Я хотел услышать от Саши Циолковского, синеглазого отрока, который был для меня прозрачнее утреннего тумана, сумел ли он простить самого себя, и отца своего, и Вершителя Мира, и меня, грешного автора этой книги, и все человечество за тот эксперимент, который мы учинили над ним и над самими собой, назвав это