18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Ким – Радости Рая (страница 67)

18

— pAy.

— Что это значит, Константин Эдуардович?

— Это значит — РАЙ, если читать латинскими буквами. В бытность свою сырым биологическим Константином Циолковским на земле я однажды вышел на балкон и увидел это слово, составленное из облаков в небе, со стороны заката. Случилось такое 31 мая 1928 года, вечером, часов в 8. Слово было довольно пошлое, но что делать: бери, что дают. Начертано было слово облаками — почему-то с заглавной буквой А посередине, прописными по краям. Это посланное мне видение я понял так: после смерти конец всем нашим мукам, то есть то, что я доказывал в «Монизме». Была такая книжка, написанная мной на Земле, еще до того, как перейти мне в лучистое состояние. В книге я говорил о том, что все вообразимое и все действительное мироздание есть сплошной, нескончаемый, безостановочный, неизменный, безупречный, радостный, веселый, смешливый, загадочно подмигивающий, наполненный счастьем вселенского бытия — pAy. рАй.

— Выходит, его не надо искать — он повсюду?

— И на все времена.

— Так чего же надо было двум вашим сыновьям, которые покончили с собой, не вынеся больше жизни? Если была, оказывается, всеобщая космическая глыба этого — «пАй-рАй». Или вашим детям хотелось скорее оказаться там?

— Сыновья мои были слишком малы, поэтому быстро сошли на ноль.

— Но ведь и они летят где-нибудь в других мирах? Они также перешли в лучистое состояние?

— Разумеется. Как и все.

— Значит, все оказались после смерти в раю?

— Все.

— И убийцы, и самоубийцы?

— Да. Стройные и кривые. Умные и дураки. Красивые и уроды. Гении и злодеи. Счастливые и несчастливые. Словом, действительно все.

— А вы были счастливы на Земле, Константин Эдуардович?

— Я на Земле был гением среди людей. В этом случае человеческое счастье не предполагалось.

— А я была обычная грешница. Но счастье я узнала с вашим сыном, до его смерти, которого вы так жалели и презирали в жизни. И он радости рая испытал со мной, я смогла их дать ему, а не вы.

— Но я не искал этих радостей ни для себя, ни для семьи. Этого не надо было искать! Радостями рая был наполнен весь Рай Вселенной, а страдания и боли общие человеческие за весь путь их эволюции — это пятнышко единственной пылинки на белоснежном поле. Разве можно было говорить из-за одной этой черной пылинки, что снежное поле черное?

— Нет, нельзя было так говорить, ибо это было бы неправдой, Константин Эдуардович. Но черные пятнышки страдания этой «одной» пылинки, притом что на всем громадном белом снежном поле вообще нет страдания, а есть одно сплошное райское счастье, — страдания «одной» пылинки перекрывают своей весомостью бесчувственное, замороженное, стерильное, ослепительно-белое веселье и райскую радость Всеединой Вселенной.

— Но пылинка со всеми своими страданиями столь мала, что по математическому закону бесконечно малая величина обречена на мгновенное и окончательное исчезновение.

— Поэтому, наверное, два ваших сына покончили с собой. Теперь вспомнили их, Константин Эдуардович?

— Нет, не вспомнил. Забыл напрочь. Моя материальная сырая человеческая жизнь была столь мала и ничтожна, так бедна и нелепа, что я не запомнил хорошенько, были у меня сыновья или нет. Да это было вовсе не важно, потому как всякие семейные детали жизни были еще мельче, и они также стремительно тяготели к исчезновению в нуль — сразу же в момент возникновения. Поэтому ошибся тот, кто написал эту книгу и самопроизвольно провозгласил себя моим учеником. Это он приводил на ее страницах мои слова, которых я не произносил. Он по узости своей мысли, милая сударыня, не понял теории всеобщей радости живой единой вселенной. Впрочем, и сам автор сей книги, Аким, был так мал, что, не успев написать ее, исчез в небытии монизма.

— Так и произошло, разумеется. Аким сам превратился в летящий по космосу беззвучный луч. И он также убедился, когда умирал на земле, что избавился от всех страданий. И сверкающий, летящий по космическому пространству лучик его неповторимой судьбы не раз пересекался с нашими с вами лучами-судьбами. Так что теперь он, улетевший бог весть куда, уносил с собой в вечность ясное и полноценное понимание вашего «Монизма».

— Тогда исполать ему, блуждавшему среди звезд, который всегда находил радости рая лишь после того, как заканчивал очередную штуку своего существования.

— А где он был сейчас, Константин Эдуардович?

— Не знал я этого никогда. То есть везде. А зачем вам надо было знать? Ведь вы искали, кажется, настройку на луч одного из моих сыновей.

— Да. Но я забыла в прошлой вечности имя того вашего сына, из-за которого в земной жизни, будучи монахинею, соблазнилась на грех с ним, а после кинулась в омут головой. Его имя знал Аким, ваш последователь и ученик, однако, чтобы мне узнать это имя, надо было пересечься еще в той вечности с Акимом. Иначе, он снова перескочил в другую вечность, как делал уже много раз, и мне было не догнать его никогда, то есть нигде, ни в одном из параллельных миров.

— Ну и зачем вам нужен был этот неосновательный Аким во всех этих мирах?

— Он знал имя того из двух ваших сыновей, покончивших с собой, который был для меня на земле милее самого Господа Бога.

— Так что вам в имени моего жалкого сына?

— Куда я лечу, Константин Эдуардович, куда летите вы? Мы же не знаем. У нас нет глаголов будущего времени. Мы никого не любили, нас никто не любил — нас заталкивали в смертельные объятия биологической любви. И когда она душила до конца своих жертв, — нам, вырвавшимся через смерть из ее объятий и улетевшим в космос, ничего не оставалось, кроме имени любимого существа.

— Снова спрашиваю, сударыня: что было вам в имени моего и вашего любимого существа в земном мире? Ведь его нет с нами уже пару вечностей.

— Потому, Константин Эдуардович, что ничего другого, более дорогого, кроме имени, нам не оставалось во всех наших вечностях.

— Здесь наши дороги, сударыня, резко расходятся в разные стороны. Я-то перешел в лучистое состояние с мыслью, что оставил там, в гнезде человечества, не какие-то дорогие нам жалкие имена, а живые воздушные корни самых великих идей, какие только приходили в голову землян. Оставил формулу для ракетного двигателя, способного оторвать человека от Земли. Полагаю, этого достаточно. Светлого пути, сударыня!

— Светлого пути! Меня звали Александрой Александровной Данилочкиной.

Глава 25

Его звали также Александром, — Александр Константинович Циолковский, и между ним и мною никаких препятствий, непреклонных запретов и бойкотов, антиномий и антагонизмов не имелось. Поэтому его самоубийство, совершенное в тридцать семь лет, в «возрасте гения», осталось там, в предыдущей вечности, фактом необременительного для меня, почти что уфологического явления, ибо я сам родился лет через двадцать и, стало быть, в той манвантаре, где мы оба, гении-горемыки, мучились и жили, между собой никак не могли встретиться — словно инопланетяне. И только после наших смертей — о своей я не запомнил, на каком пространстве времени она произошла, — в свободном полете лучей наших единственных и неповторимых сущностей мы столкнулись где-то в пространстве под названием Гвантирея.

В лучистом состоянии было несравнимо проще существовать в пространстве, нежели на Земле мучительно жить и умирать, наслаждаться и страдать. Невыносимо это было для сыновей гениального Циолковского, поэтому Александр Циолковский повесился, а его брат Игнатий принял цианистый калий. Но в Гвантирее, где лучи наши пересеклись, вся эта черная немочь страстей двух сыновей гения — Игнатия и Александра, — полностью дематериализовалась, и в лунном сиянии живого дружественного светового шара такой был у меня разговор с Александром Циолковским.

— Вы ведь подумали, Александр, что ваш уход, вслед за братом Игнатием, мог иметь последствием смертельное расчленение души вашего гениального отца?

— Отнюдь! Когда отравился цианистым калием Игнатий, то наш гениальный отец, едва не убитый насмерть неожиданным горем, смог написать великую книгу под названием «Этика, или Естественные основы нравственности».

— Может быть, и я, ваш покорный слуга, также чей-то гениальный отец? Ведь когда в городе Боровске умерла мучительной смертью моя матушка, Александра Владимировна, и ее похоронили на старом кладбище, между березками, — я остался один в домике отца, в котором она умерла и откуда была снесена добрыми соседями на кладбище. Не в силах дальше вести обычную жизнь, я уединился в декабре и до нового года написал книгу успения матери под названием «Лотос».

— О, земляк! Мы так далеко улетели! А когда-то мы влачили свое существование на Земле, в городке Боровске, и я крался на тайное свидание с соблазненной мною монахиней… Боровск памятен мне прежде всего белым телом и темным лоном отнюдь не старой еще монахини… я ведь помню… помню.

Чтобы не лежать на сырой траве, монахиня стянула через голову рясу и подстелила под себя… А после, при свете месяца, обрызгавшего сквозь листву кустарника землю бледными пятнами, гибкая, с борзым телом, нагая матушка-настоятельница Александра расхаживала вперед и назад под шатром орешника и тихо, по-детски смеялась. Она радовалась тому, что вскоре скроется от гнева Божия в густой, серой, неподвижной воде омута, и уже больше не было ей стыдно и страшно перед Ним, Отцом своим. О, чудная, бедная! Земная природа наложила на отцов и дочерей свою угрюмую печать запрета. И хотя не всегда он выдерживался, и бывали мракобесные инцесты, но расхаживать голыми перед отцами — небесными и земными, покачивая на воздухе темными лонесами, обычные дочери все же не решались, — во мгле лунной ночи, без единой тряпочки прикрытия, только что совершив сокрушительной силы грех с земным мужчиной.