Анатолий Ким – Радости Рая (страница 31)
Всемогущим атлантам, обладавшим Пятой Энергией в маленьких генераторах, вживленных непосредственно в мозг каждого сразу же после рождения, стало ясно через миллион коловращений Земли вокруг Солнца, считая от первого созданного атланта по имени Евдем, — стало ясно, измученным от ненавистного своего всемогущества, что наивысшая радость живого бытия была радость единственная, наикратчайшая, наименьшая, неповторимая, незаслуженная, дармовая, а потому и бескорыстная — радость Эфемериды, живущей всего лишь один километро-день. Атлантам открылась прелесть мгновенного перед вечным, и они захотели утопить свою мегацивилизационную цитадель, город-материк Адиткратну, одеть его в ледяную броню толщиною в три километра, самим стать пингвинами и нести в год по одному яйцу, перед тем занявшись любовью в течение двух секунд — и это за пролет в мировом пространстве за триста шестьдесят пять коловращений Земли вокруг собственной оси, один конец которого выходил точно посередине нового материка Антарктиды, что на месте прежней Адиткратны. Да, атланты сумели уговорить Вершителя Мира и перетянули Южный полюс на себя.
Дело в том, что я один из тех, кто не захотел пингвиньей участи атлантов и заблаговременно сбежал с материка Адиткратна на Гондвану и там, спрятавшись на Канарских островах, начал свое беспримерное антигравитационное путешествие в поисках рая. И в нем я по энерговооруженности прошел расстояние от первого своего орудия всемогущества, рукометательного камня Ондарика, до «Генератора Бронски», вырабатывающего Пятую Энергию, с помощью которой обеспечивала свою мегацивилизацию проточеловеческая Атлантида.
Поначалу было трудно идти по твердым камням земных дорог, вместо того чтобы пролетывать их в метафизическом трансе. К тому же чуть ли не на каждом шагу, этак километров-лет через сорок-восемьдесят, обязательно надо было умирать, делать паузу в земном переходе и сменять одно метафизическое представление о жизни человеческой, равно как и о райском счастье, на другое. Иногда эти «одно» и «другое» были совершенно диаметрально противоположного качества и значения, и я нырял из одного бытия в другие, словно из огня да в студеную воду.
К пингвинам я попал по зову крови, — это был мой протонарод, и мой «Генератор Бронски», который я носил в виде серьги в ухе, мне здесь совершенно не пригодился. Красавица Мойе-Пойе, благодушно и щедро колыхая своими жирами на боках и на заду, встала передо мной, согнула шею и уставилась на мои лапы, которые я обнажил, подтянув складку на брюхе, — из-под складки выглянул пингвиненок Морожено, который получился из яйца Анитнегра. Я сам сверху увидел его впервые — он уже давно шевелился и ворочался у меня на лапах, но я почему-то предпочитал все еще оставлять его там, в виртуальном пространстве своей невеселой метафизики сознания, чем выводить на жесткое, ледяное, весеннее физическое пространство антарктического шельфа Земли Королевы Мод.
Бывший яйцом Анитнегром, пингвиненок Морожено жалобно и требовательно раскрыл клюв, мне было нечем срыгнуть ему в глотку, и я поспешил передать нашего сына на лапы супруги Мойе-Пойе. Она приняла пушистую кругляшку к себе под брюхо, на свои сдвинутые лапы, в процессе чего два раза угрожающе махнула острым клювом в сторону слишком любопытных соседей, которым не терпелось посмотреть, какого красавца или красавицу я высидел за долгие месяцы антарктической зимы. Нагнувшись вперед и круто опустив шею, Мойе-Пойе нежно срыгнула что-то сытное и сунула в раскрытый клювик малышки Морожено.
Мир, в котором мы существовали, — он был никакой. Для мамаши Мойе-Пойе, которая четыре месяца назад торопливо передала мне с лап на лапы крупное яйцо, размером с изделие Фаберже, и бегом побежала в сторону океана — кормиться, — плоское ледяное плато на шельфе Антарктиды, где толклось десять тысяч императорских пингвинов, было домом родным, и откормившаяся крилем, рыбою и кальмарчиками пингвиниха с довольным видом оглядывалась вокруг себя, время от времени делая ложные выпады, словно собираясь клюнуть кого-нибудь из соседей. Итак, Мойе-Пойе была счастлива вернуться домой и найти свою семью живой-здоровой, увидеть соседей, рядом с которыми она зачинала своего сыночка Морожено — он оказался мужского пола.
А я, окончательно осознавший свое атлантическое происхождение в результате контакта с императорскими пингвинами, ушел по скользкому, подтаивавшему льду — заскользил на брюхе, как на салазках, в сторону океана, мощно пахнущего бризом, рыбою и беспредельной свободой.
Если атланты выбрали отказ от нее и добровольно поместили свое земное существование в узкий коридор бытия пингвинов — с одноразовым сексом в году и одним ребенком в результате оного (1+1=1) — я предпочел свободу. Но пингвины открыли мне свой, особенный расклад этой свободы — она была в том, что ты оставался совершенно один, хотя и находился внутри тесно сплоченной, жаркой, душно пахнущей рыбой и снегом толпы своих сородичей. Ты приложил свой единственный зад ко льдине — и ничего большего тебе было не надо… Так при чем тут семижопый восьмимуд?
Глава 11
Дальше идти было некуда, выше Южного полюса ничего уже не виднелось, и свисающая гондола космоса ничем не была наполнена — лишь разукрашена неисчислимым сонмищем налипших звезд. Я шел вечным путем и пришел к бесконечному его началу, и предстояло мне далее идти по этой дороге — зачем?
Дорогой Константин Эдуардович, темно-синенький мой учитель, ты бы сказал, прежде чем переходить в лучистое состояние, — зачем нам нужно было быть вечно? Зачем было меняться постоянно, постепенно, эволюционно, бесконечно? Эволюция — перемена к лучшему, что ли? И лучистое состояние — разве было более предпочтительным, чем все прежние? Ты выбрал это состояние и полетел — бывший глухой учитель из Боровска — бог знает по какому участку искривленного пространства — и тебе стало хорошо?
В Боровске, русском небольшом городе, были похоронены мои родители, отец и мать, отца звали Андреем Александровичем, а маму — Александрой Владимировной, между мною и Александром ничего никогда не предстояло, поэтому я, сын своих родителей, успел побывать и своей матерью (в ее благословенном чреве), и дедом по отцу — корейским крестьянином, который после своей смерти подружился с Александром Македонским, ибо между ними ничего такого, что помешало бы дружбе, не было. В последний раз я видел обоих Александров во дворе какого-то одноэтажного русского дома, за деревянными воротами по имени Охрем, вереи которых были фигурно вытесаны из мощных цельных сосновых бревен.
Это происходило как раз в городе Боровске, где Циолковский работал учителем в местном училище. Подвыпившие Александры, гулявшие за грубо сколоченным столом, под яблонею «белый налив», попросили меня, чтобы я пригласил к их столу Константина Эдуардовича, ибо после своих смертей, находясь в Глаголе прошедшего времени, эти Александры услышали о Циолковском много чего хорошего.
— Говорили, что Циолковский был мудрее моего великого учителя Аристотеля, — обратившись ко мне, сказал Александр Македонский. — Могло ли быть такое на этой маленькой, плоской, как финикийский хлеб, бесполезной земле? Ведь такие, как мой учитель Аристотель, были не обычные люди, а так называемые «темно-синие» — индиго. Их было совсем немного, и все они были посеяны на земле одной и той же рукою, и эта рука не была земная.
— Циолковский тоже был из таких, — отвечал я. — Человек индиго. Однако он действительно ушел далеко вперед по дороге, по которой мы все шли — и Аристотели, и не Аристотели. Он первым протоптал дорожку в космос, Аристотель же такой дорожки не протаптывал и не мог этого сделать, потому что он считал, так же, как и ты, что земля плоская, словно блин.
— Она была и осталась такой! Ты же сам видел, когда забирался на какую-нибудь гору. Не так ли? Или ты не верил тому, что открывалось твоим глазам?
— Индиго видели то, что не замечали обычные человеческие глаза. Я не индиго, значит, я не могу увидеть то, чего не могут увидеть обычные люди.
— Логично, логично. Ты — обычный человек, значит, ты не индиго.
— Ты сказал, Александр. И ты тоже был индиго. Можно сказать, среди остальных, обычных, темно-синенькие оказались чем-то вроде больных особенной, почетной болезнью.
— Ты с ума сошел, Аким. Александр Македонский, между которым и тобою ничего никогда не стояло, не висело, не мельтешило, — больной человек?
— Все люди на земле были больными, кроме Константина Циолковского.
— Это почему же все люди, в том числе и ты, и я, Александр Великий, император всей Ойкумены, были больными, а глухой и почти слепой Циолковский — нет? — нетерпеливо вскричал Александр Македонский. — Ты должен был подумать, прежде чем говорить такое! Теперь ты пропал, ибо я захотел срубить тебе голову своим мечом Трасконтом.
— ОЙЕ! Слава Александру Македонскому! Ибо ты этого не сделал, император Вселенной, потому что внял голосу истины, услышав мои аргументы.
— Каковы они были? Привел немедленно их в самом подлинном виде!
— Хорошо, император! Константин Циолковский самым первым из людей сказал, что жизнь человека не только безначальна и безконечна (о чем догадывались и некоторые другие люди на земле, в том числе и твой учитель Аристотель), но и бесконечно радостна и блаженна. Что нашему наслаждению жизнью не предвидится конца, — так было задумано изначально. Тем Самым, Кто зажег звезды и завел гравитационный мотор вселенной и задумал это…