18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Эфрос – Репетиция - любовь моя (страница 49)

18

Как никого

никогда…»

Этой внезапной и неожиданной по откровенности сценой заканчивается акт.

Сцена эта должна запомниться, потому что она — как бы взамен целой истории любви Наташи и Андрея. А потом начнется совсем иной этап их взаимоотношений.

Прошел, может быть, год, у них уже ребенок.

Обычно эту сцену решают так: вечер, скучающий муж читает, а жена в халате ходит и смотрит, не горит ли где лишняя свеча. Это так известно, что еще раз так делать невозможно. Есть иная возможность.

Наташа спрашивает Андрея: «Ты молчишь, Андрюшанчик?» А что если она вообще с некоторых пор озабочена переменой в муже? Взамен такой сильной любви — странная отчужденность. Молчаливость. Он читает, играет на скрипке, замкнут. Ни прежних ласк, ни прежней близости. Совсем другой.

Обычно предполагается, что она этого в нем не замечает. Что это — в порядке вещей. А если нет? А если этот вопрос существен?

Если этот вопрос — что ты молчишь, Андрюшанчик? — существен? Если вообще весь этот выход не для свечек? А просто потому, что муж опять исчез, ушел, читает?! А средства вернуть его — только свои, женские, «спальные» средства? Надо его вернуть к знакомому, своему, к тому, на чем у них строилась жизнь все время. И в чем, вероятно, она сильна, потому что она — женщина.

И пускай текст будет о Бобике и о простокваше, о свечах и о сестрах. Смотря ведь о чем думать при этом и чего добиваться. А добиваться надо, чтобы обнял, чтобы поцеловал и чтобы опять взглянул понятно, без сложностей, как раньше. И он поцеловал и взглянул без сложностей.

Она удовлетворилась и, успокоенная, ушла.

Но ему только хуже стало, пакостнее. Заметался, ищет, на чем бы выплеснуться. Была бы собака — нагнулся бы, схватил и ей выпалил все, но собаки нет, а вошел Ферапонт. Схватил Ферапонта, притянул и стал говорить, жаловаться, спрашивать — не для ответа, изливая боль. А потом, когда понял, что это как-то глупо, когда ясно увидел, что перед ним именно Ферапонт, отошел, успокоился, молча полежал на диване и быстро вышел.

И у Ферапонта тогда тоже сверхрезкий ход. Видит, что барин притянул, что говорит о чем-то жарко, видит глаза хозяина, видит, что что-то случилось, что тот что-то выплескивает, но ничего не слышит, а хочется ответить чем-то важным, хочется оказаться «в соответствии», и тогда Ферапонт торопится втиснуть в маленькие паузы свои сообщения про блины и про протянутый через всю Москву канат. Как бы поддакивая барину в том, что все плохо — да, да, плохо, все плохо.

Так резко начинается второй акт.

Затем некоторое время на сцене никого нет.

Наконец входят и молчат Маша и Вершинин. А потом и между ними происходит острая и бурная цена, потому что Вершинин в таком настроении, что именно сегодня будет искать особой близости с Машей.

А у Маши ощущение, что вот-вот наступит миг, когда они станут преступниками, и ей хочется этот миг отсрочить, но и хочется, чтобы этот миг наступил.

Второй акт начинается бурными двойными сценами. Вслед за Машей и Вершининым являются Тузенбах и Ирина. Сначала они не видят Машу и Вершинина. Ирина опустошенная, бледная, еле дошла до дивана и приткнулась. А Тузенбах после паузы (тут каждая сцена должна быть отделена от предыдущей паузой, будто это совершенно отдельные, замкнутые диалоги, люди разбрелись по двое) подходит и садится перед диваном на корточки и начинает шутить с Ириной нежно, как с ребенком. Он шуточно-ласково себя перед ней расхваливает: у него тройная фамилия, но он при этом русский, православный, как все… Она устало смеется.

Затем Тузенбах видит, что они не одни в комнате, и уходит к другим, а Ирина долго сидит в каком-то сомнамбулическом, опустошенном состоянии и что-то бормочет: у какой-то женщины умер ребенок, Андрей проиграл массу денег, надо искать другую работу… Она вялая, беспомощная и почти ни к кому не обращается. Обрывки пустых мыслей в голове. Так бывает у детей. Их перед сном раздевают, и из них вяло выходят обрывки дневных забот.

Так проходят подряд четыре большие сцены второго акта. И в каждой сцене — то изменение, что произошло с каждым за это время.

И ритмы этого года, этого акта совсем иные.

Затем наступает целый период, состоящий из огромного количества мелочей. Постепенно входят новые люди. Но единого разговора не возникает. Одна какая-нибудь тема бурно вспыхивает и тотчас исчезает бесследно. Потом без всякой видимой связи так же бурно вспыхивает вторая тема, даже целый маленький конфликт — и тут же потухает, что-то затрагивает только двоих людей, что-то — троих или четверых, но и те и другие вспышки молниеносны и как бы бесследны.

Между тем под ними бьется нервное состояние каждого. Желание найти выход из тоски — у Вершинина. И тайная любовная перекличка между ним и Машей. И бодрое, какое-то бесшабашное, приподнятое настроение Тузенбаха — от решения порвать с военной службой, от ощущения близости Ирины.

Растет болезненное чувство Соленого. И Чебутыкин, хотя произносит фразы такого же характера, как и в первом акте, — совсем иной. Только что проснулся, чувствует старость, и нужны уже усилия и воля, чтобы продержаться на прежнем.

Время прошло не бесследно, и это изменение в каждом нужно с большой ясностью и точностью выявить. В первом акте все скрыто, все мило, все лишь в потенции, а тут, как на ладони, — то, что делает с ними время.

Но это не внешние изменения, так просто, внешне их не покажешь. Люди проходят, проживают множество маленьких и больших событий, которые есть во втором акте.

Маша с Ириной, например, смеются над Чебутыкиным — он так важно сидит. Но не между прочим, от скуки, а вкладывая в это энергию, потому что их нервность ищет таким образом выход.

Нет ни одной вялой минуты. Бурно вспыхнуло что-то — и исчезло. «Что вы молчите, Александр Игнатьич?» — опять новая вспышка — и нет ее.

Как внезапные порывы ветра. Ветер ворвется и сдует что-нибудь.

Чебутыкин позвал к себе Ирину, чтобы вместе с ней посидеть.

Затем порыв покрупнее: «Давайте хоть пофилософствуем!»

Затем принесли письмо для Вершинина.

А Тузенбах пошел мириться с Соленым.

А потом Соленый поссорился с Чебутыкиным и с Андреем…

Через все это растет и растет нервное напряжение и наконец прорывается в бурном веселье с возгласами и пляской. Закричали, стали бренчать на рояле, громко, не похоже на себя.

А потом Наташа всех прогнала, и все послушно и тихо стали расходиться.

Трудные, нервные часы…

* * *

Когда-то, когда мы поступали на первый курс, все зачитывались «Дневниками директора театра» Антуана. Теперь эту книжку, по-моему, никто не читает. Антуан весь день бегал и организовывал свой театр.

Наверное, нет ничего прекраснее, чем создавать новый художественный коллектив. Как хорошо жить в искусстве не в одиночку. Собрать группу людей! Но многие даже замечательные актеры разъединены индивидуализмом.

Антуан возглавлял движение «свободных театров». Это был манифест натурализма. Создавалась новая реальность в искусстве.

Вечная борьба в искусстве за новую реальность!

Когда-то, на первом курсе, мне казалось, что формула «искусство требует жертв» — формула гениальная. Федотов ведь не успел жениться, Ван Гог вообще жил бог знает как…

Теперь жизнь стала богаче. Больше возможностей для актеров: кино, телевидение… А некоторые актеры, не стесняясь, говорят: Феллини ведь богат, Мастроянни имеет свою яхту!

Может, пошел другой век?

А я думаю: неужели Феллини и в нищете не стал бы отстаивать свои идеалы? Мастроянни ведь не из-за яхты…

Январь месяц. На улице — снег. Идет спектакль Арбузова.

За кулисами стоит телевизор, и все актеры в перерыве между сценами смотрят футбольный матч.

Возможно ли, чтобы в раздевалке у футболистов стоял телевизор и в перерыве между таймами они смотрели бы спектакль? А тренер кричал бы: «Иванов, ты опоздаешь на поле!»

* * *

Но коснемся теперь, допустим, Ивана Павловича Яичницы.

Хотя «Женитьба» ставится редко, все равно в голове какие-то вульгарные представления о том, как это будто бы было. Почему-то вспоминаются показы молодых актеров, выпускников театральных школ, где глупый Яичница выглядел еще глупее, чем сами эти неопытные ребятишки. А взрослых артистов и не вспомнишь в этих ролях. Взрослым артистам хочется чего-нибудь посущественнее.

Но почему, например, Епиходов — роль, а Яичница — это не роль?! А потому еще Епиходов роль, что мы помним в ней Москвина. А на Яичницу за последние долгие годы Москвина не находится.

Но когда дойдешь до Москвина, хочется бросить все и только вспоминать!

Да, Яичница не менее человек, чем Епиходов. И то, что он большой и толстый, — не самое главное.

Нет, заела меня эта мысль о Москвине, не выходит из головы.

Надо бы всем прививать такое, что ли, драматическое простодушие, какое было у него.

И ощущение того, что Епиходов, например, не «он», а «я».

Епиходова надо еще ведь и выстрадать.

А Яичницу — что же?

При разборе бросается в глаза, что Яичница перечитывает опись движимого и недвижимого имущества. Но гораздо важнее, мне кажется, что он отпросился из департамента на минуточку, что генерал может в любой момент хватиться его и задаст тогда ему невесту.

Сватовство — дело для него незнакомое. Что за невеста? Понравлюсь ли я? Понравится ли она? А еще — генерал за спиной.

А жениться решил ведь тоже от скверности! Но ведь все это надо уметь, все это уже не по возрасту, да и внутреннего спокойствия нет того, чтобы прийти, расположиться, чувствуя себя человеком. А потом, эти разговоры о Сицилии, что есть, мол, где-то такая Сицилия и что-то интересно узнать про нее, так как всех куда-то всегда ведь манит, но ты экзекутор, и над тобой генерал, который, возможно, уже сейчас вопрошает грозно: «А где экзекутор, вот задам ему такую Сицилию!»