реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Байбородин – Озерное чудо (сборник) (страница 6)

18

Когда мать доживала свой век у Татьяны, давно уже перекочевавшей в город, где дочь позволила ей держать печатную иконку в посудном серванте рядом с фарфоровой посудешкой, молилась она все же в красный угол, близоруко всматриваясь во вмазанную в стенку вентиляционную решетку; крестилась мать о ту пору вроде по привычке, какая жила с ней от самого рождения, как привычка всякое утро, гожее или непогожее, студенно жгучей водой споласкивать с лица грешные отстатки сна или чесать частым гребнем свои до старости густые, темные волосы. И всякий раз, печально глядя на молящуюся мать, вспоминал Иван, повинно опуская глаза, промотанный им медный образок Пречистой Девы.

IX

С полгода назад, войдя в загул по случаю Октябрьской революции, Илья неожиданно женился на строгой девушке Фаине Карловне, а протрезвев, может быть, и схватился за бедовую голову, но было уже поздно, – зауздала прыткая дева, охомутала добра молодца. В Фаинины руки, легкие на расправу, и угодили Танька с Ванькой, когда перед сентябрем распрощались с таежным кордоном и приехали в деревню учиться.

Всяко в тайге живали, а ино и хлеб не жевали, но для лесничьих ребятишек всякое лето на таежной Уде угнездилось в памяти незатуманенным счастьем, и до седин и морщин отрадные и утешительные слезы одолевали при одном лишь поминании лесничего кордона: золотовенцовая изба среди желтого соснового свечения; ромашковые поляны и притихшие покосы, манящие ребятишек копнами; березняки, обмершие в зеленоватых чарах папоротника; чернолесье с огоньками лесных саранок, луковицами которых ребятишки лакомились; ленивая речная течь, чешуйчато сверкающая на перекатах; росная голубица в кочкастом распадке; брусника, вишневым и красным Млечным Путем рассыпанная по хребту; рыжики, солнышками млеюшие на бурой хвое, подле комлистых сосен; притаенные во мхах и палой листве желтовато-белые сырые грузди… А на Покров Богородицы бесшумно вырысит из заречного леса Зима на пегой кобыле, прыгнет с седла, натрусит из правого рукава снег, из левого иней; а следом за ней внучек Морозко поскачет по ельичкам, по березнячкам, по сырым борам, по вершинкам, выстелет по рекам и озерам ледяные мосты; и тогда в чарующем свете лампы, под треск и щелк затопленной русской печи, под тоскливое пение ветра в трубе плетет Ванюшка-баюнок сестрам ладные и складные небылицы про снегиря, оповестника зимы, малюющего на стеклах еловый лапник, про Ивана-коровьего сына, спасшего деревню от злого и прожорливого Змея Горыныча, про синегривую кобылицу, что хвостом след устилает, долы и горы промеж ног пускает, через хребты перелетает, уносит ребятишек от лютого Коши-бессмертника.

Но в тот год Ванюшку отдавали в школу, а Танька уже отбегала две зимы; и, оставив мать с Верой домовничать на кордоне, к исходу августа запряг отец Гнедуху и повез ребятишек в село. В знойном мареве, в пихтовой духоте догорало усталое лето… Хотя еще по-летнему калило солнце, но березняк уже скопил усталость в огрузлой и вялой листве, призадумался, закручинился, а луговая овсянница, еще вчера сиявшая влажной зеленью, ковыльно облиняла и поскучнела.

С утра зашелестел по драневой крыше, по сиротливо обвисшим березовым листьям стылый моросящий дождь – прощай, видно, лето, тепло и грибное, ягодное счастье – но отец, запрягающий Гнедуху, подбодрил унылых домочадцев:

– Ничо-о, деды ране баяли: мол, дождь в дорогу счастье сулит…

– Во-во, наше счастье – дождь да ненастье.

– Не, мать, к добру дождик, будет нам талан[7].

– Добро выпьешь… – насмешливо кивнула мать головй. – Талан… Наш талан давно съел баран… Ну, езжай, отец, с Богом. Да молодухе, Фаине, как-то ненароком скажи, чтобы шибко-то ребят не гоняла, – сдичали в тайге, вольные.

– Ничо, пусть привыкают. Не все лаской, а ино и таской учат, – умнее будут.

Проревев все утро, вытянув материну душу кручиной, Танька сутулилась в телеге, нахохленная и словно окаменевшая. Ванюшка же, которому страсть как хотелось в школу, нетерпеливо егозил на войлочном потнике, из последних сил тая суетливую радость. Хотя потом оглянулся, и радость померкла, закатилась вечорошним солнцем в хребты, – мать, держа за ручонку малую сестру, печально темнела у калитки и выплаканными за ночь, опустевшими глазами провожала ребятишек через весь приречный луг.

И все моросил и моросил нудный дождь, и поминались малому материны слова: наше счастье… дождь да ненастье. Когда проселочная дорога свернула к речному броду, Ванюшка обернулся и сквозь наволочь слез, сквозь морок увидел, – чернеет смельчавшая, одинокая мать, прижимая к себе Веру, – хотел было спрыгнуть с телеги и бежать к матери, но сдержался и, побаиваясь отца, беззвучно заплакал.

От реки Уды телега поползла крутым взъёмом-тягуном, и у самого перевала Ванюшка снова оглянулся, прощаясь с таежной вольницей, – осиротело и печально жалась к нависающему сосновому хребту лесничья изба, где осталась мать о чадах в разлуке денно и нощно горевать.

И невольно припомнилось мальцу самое счастливое… как прошлое и нынешнее лето собирали с матерью голубицу.

Голубичная страда яснее и желаннеe виделась и поминалась студеными зимами… После Крещения Господня, когда земной дух так звенел и постанывал от крещенских морозов, что и нос боязно высунуть из избы, как бы не оставить его во дворе, когда сквозь окошко, чащобно заросшее снежным куржаком, едва сочился слезливый, серый свет, не разгоняя, а доливая углам печальных, сырых потемок, когда в трубе начинала скулить и завывать ночная метель, – вот о такую пору для маленького Ванюшки опять, народившись само по себе перед глазами, сияло всякое ушедшее леточко, опять, причмокивая, плескалась в лодку озерная рябь, опять шумела во всполохах теплого, тугого ветра березовая листва-говорунья, опять млели в степном мираже кучерявые саранки и приземистые ромашки, и снова мерцала перед глазами влажная голубичная россыпь.

В зимних сумерках избы леточко распускалось краше, чем зрелось наяву, еще желаннее выказывалось замершим глазам, отчего было до слез жалко, что ушедшее леточко больше никогда-никогда не вернется, что не усладился им в полную душеньку, не нагляделся всласть на разноцветье-разнотравье, – пробегал, прохлопал глазами, проиграл в лапту. А столь зоревых рос проспал, когда листва и травы еще так тихи и вдумчивы после ночи и так прохладны и чисты…

Вот и в жизни Ивана повелось: и любовь, и дружба виделись отраднее после заката, и ярче светились пред очами, когда уже… близенько локоток, да не укусишь, и, как в детстве, терзала досада, что опять пропустил, опять прозевал.

Вместе с летом поминались Ванюшке купания дотемна и досиня; поминались рыбалки с ночевой на другом от деревни, диком берегу озера, непролазно заросшем тальником и боярышником; поминалась и голубица, синеющая для малого на счастливой верхушке лета.

X

Пойдут, бывало, по голубицу на горб таежного хребта, по-медвежьи вздыбленного над лесничьим домом и приудинской долиной. Мать, на ноги не шибкая, приткнется к мало-мальскому курешку и берет ягоды быстрыми, мозольно-темными пальцами, словно доит голубичник или шерсть тянет из кудели, привязанной прялке, и, поплевывая на пальцы, прядет дымно-голубые нити – пальцы так и мельтешат, так и мельтешат над ягодной россыпью. А ведерко – в нем лишь бы донышко покрыть, а там уж само пойдет, – на глазах полнится голубицей.

Сестра Шура, о ту пору мужняя, которой быстро надоедает ребячья колготня, пасет ягоду неособицу, изредка, неохотно и ворчливо откликаясь на материно ауканье. Мать собирает голубицу подле ребятишек. Ванюшку же с сестрой Веркой одолевает лень, какая еще наперед их родилась, и, вырвавшись, в лес, точно годовалые бычок с телочкой на вольную мураву, задерут хвосты и пошли скакать по кустам, котелками брякать, только шумоток стоит в голубичнике. Найдут курешок – голубица вроде рясная – и бегут до матери наперегонки, поскольку каждому охота первому похвастать. Прибегут, запалятся, раструсят набегу припасенные слова, расшиньгают их в клочья о сердитый шиповник и одно лишь в голос ревут:

– Мам!.. мам!.. мам!.. ягоды там!.. – тут уж, покраснев от натужного, неодолимого восторга, задыхаются словами, и шепчут сдавленным, сипловатым шепотом с тоненьким присвистом сквозь щели в зубах. – Ягоды там… с-синым-синё, с-синым-синё… с-син-нё-пре-с-с-син-нё!.. – здесь аж зубы сожмут до скрипа и мотают выгоревшими на солнце головенками, показывая, как там синым-синё, синё-пресинё, что и зубы студено ломит от ручейковой синевы, и глаза режет, и головушка кругом идет.

Мать отпугнется эдаким шалым восторгом, покачает маленькой головкой, от мошки и комаров туго повязанной белым, в крапинку платочком, и проворчит:

– Какой лешой вас по лесу носит… – но ворчание не избяное, нудное, похожее на капель из старого рукомойника, а лесное, сквозь смущенную улыбку, нарошечное ворчание, румяно сдобренное блаженным покоем, голубичным урожаем, цвирканьем птичек из отяжелевшей августовской зелени и лоскутков синего небушка, мигающего сквозь березовую листву. – Сядьте тута-ка, да и берите – ягода, она кругом одинакова. А то пробегаете, просивентите и останетесь с полыми руками. Ну-ка… ну-ка, покажите, чего набрали-то?.. обогнали, поди, меня, старую?.. – мать приговаривает, а руки ее, как заводные, так и чешут, так и чешут голубичник. – Надо бы вам, ребятки, по ведру всучить, а то чо же вы с этими манерками?! – мать вытягивает шею, пытается занырнуть взглядом в пустые ребячьи котелки, но Ванюшка с Веркой прячут их за спинами. – Вы уж, ребятушки, случаем не ссыпаете куда ягоду? – лукаво посмеивается мать, обирая голубичник вокруг себя. – Скрадок-то приметили?.. А то, не дай бог, потеряете. Тут же как иголку в стоге сена искать, – тайга бо-ольша-ая. И пропадет ваша ягодка, останется бурундуку на зиму…