Анатолий Афанасьев – Искушение (страница 13)
Боровков назвался, за это лето они знакомились третий раз. Дед Кузьма, ведя любопытную бродячую жизнь, давно со всеми перезнакомился, но по именам никого не помнил.
Яркая полоса притухла, но зарево от нее рассеялось широко по горизонту. Дед проследил, куда смотрит Боровков, и понял его.
— Во! — сказал он с энтузиазмом. — Счас солнышко грянет. Любуйся, парень, у себя в Москве такого не увидишь. Я бывал в Москве. Там дышать нечем. И чего туда все рвутся, никак не пойму. Тут-то какое приволье. И рыбалка тебе, и лес. И никто за руку не схватит. Живешь, как бог велит. А у вас одни инструкции. Я уж знаю, нагляделся. Нет, я в Москву нипочем больше не поеду. Может, последний разок на пасху съезжу — и баста. Дочь у меня ведь там живет, очень приглашает. Только из уважения к ней, может, и съезжу последний разок. Угости-ка меня табачком, сынок!
Боровков в рассеянности протянул ему сигареты. Река заискрилась, заулыбалась, зачвокала, словно огромный примус под нее снизу подвели. Отпрянул от берега Сергей и опустился на сырую траву рядом с дедом в диковинном изнеможении. Воздух пронизали розовые сполохи, будто кровью пахнуло в ноздри. Солнце вперед себя выслало голубое покрывало, и вот само неспешно открылось над лесом багровой раной. Боровков негромко, сдавленно засмеялся. Какая, к черту, тоска, какие беды могут быть, если есть на белом свете этот восторг, этот праздник! Он сам так мал по сравнению с этим чудом, и любовь его мала.
Сбросив наваждение, Боровков торопливо закурил. Солнце в ту же секунду уперлось ему в лоб тугим лучом, пощекотало слегка, играючи.
— Так что вы, дедушка, говорите, — спохватился он. — Кто там у вас подрался?
— Дак не у нас, а у вас. С похмелья ты, что ли, сынок? Ваш-то резвец за Малышевой Веркой приударил, а наши его и поучили маленько. Чтобы не страмил девку. Дак говорили, что помер он. Или нет?
— Живой пока.
Жалко Вовку, подумал Боровков. Несчастный донжуан теперь отлучался в деревню и посреди бела дня, используя любой повод. Он истощал, стал меньше ростом, а лицо его напоминало восковой погребальный слепок. Над его головой сгущались тучи, но помочь ему было нельзя.
— Что же это ваши ребята такие озорные? — спросил Боровков с укоризной.
— Так я ж и говорю, — оживился дед. — Сытые, да злые. В наше время колом по башке вдарят, то и ладно. А нынче норовят до смерти изувечить. Вы бы как-то попридержали товарища своего. Долго ли до греха. А у него, поди, родители живые. Горевать станут. У вас что же, в Москве и девки перевелись?
— Любовь, дедушка, не выбирает — Москва или Калуга.
— Кака любовь, сынок, ты что! Дурь это. Со мной тоже бывало. Если тебе рассказать все подробно — ужаснешься. Я до этого дела, до любви, большой охотник был. За то и страдал много. Однажды тако втрескался, анбар поджег. Вот те крест! Как получилось-то. Она, подружка моя, еще и с Митькой Косым хороводилась, но по-сурьезному ко мне располагалась. Уж у нас дело почти до свадьбы дошло. И так я в ту пору обеспамятовал, готов был на луну залезть, лишь бы с ней сойтись. И она, дева младая, видя мое к ней стремление, отвечала взаимностью. Это я так полагал. То, что Митька вокруг петухом крутится, я видел, но значения не придавал. Тем более, она мне сама объявила, дескать, Митька ей без надобности, потому пьяница и дебошир и в семейной жизни девушке счастья принесть не может. Я ей верил. Да как не поверить. Ох, она хороша была, как майский цвет. Сарафан пестрый, походка вкрадчива — пройдет мимо, у меня печенку клещами скрутит. А уж взглянет да улыбнется — ну, чую, раб я ее навеки. Значит, обладились мы с ней, сговорились и день наметили. Блаженство вот оно, скоро, потерпи минуту. И вот как-то под вечер прибегает ко мне дружок мой, Яков, его после миной подорвало, прибегает и сообщает ужасную весть. Иди, говорит, Кузя, и убедись собственными глазами, куда твоя стерва с Митькой пошла. Я схватился, побежал, выследил. В анбар с сеном они пошли миловаться. Мать честна! Кто бы сказал, убил бы, но сам видел, как вошли. И тут, конечно, свет для меня померк, а нечистый под руку пихает. Схватил я кол, дверь заклинил и в ту секунду анбар поджег. Пропадай, удалая головушка! Их не жалко, себя жалко. Упал я на землю, верчусь, как ужаленный, и воем вою, как волк.
— И что дальше?
— Ничего. Митька исхитрился, здоровенный дьявол, дверь высадил, спас себя от роковой погибели. Анбар мы уже вместе тушили. Я у него еще в долгу остался. Он меня, может, от тюрьмы уберег. В ту пору с этим строго было. Так-то вот, сынок, а ты говоришь, любовь. Дурь это. Кабы была любовь, так куда она девалась? Я с того случая к той красной девице враз охладел. Она потом-то мосточки ладила, чего-то объяснить хотела, вроде затмение на нее нашло и не виновата она. А я ее и не винил. Так ей и сказал, что не виню. Но дурь прошла, как ветром сдуло.
Старик пригорюнился, уставясь на поплавок. Сколько же ему лет? Боровков спросил. Кузьма ответил, что если по пенсии считать, то, пожалуй, близко к восьмидесяти. А если по паспорту, то девяносто один. Оказывается, это противоречие давно мучило Кузьму. Он сам не знал, куда подевались из его жизни больше, считай, десяти годов.
— Не могу вспомнить, — пожаловался Кузьма. — И так, и этак прикидываю, все одно выходит: десять годов как корова языком слизнула. Мой тебе совет, сынок, смолоду за каждым годком внимательно следи. И ставь его на учет. Самое это поганое дело, когда в жизни пробел.
Боровков поблагодарил старика за добрый совет и распрощался, пообещав прислать ему из Москвы хороших крючков. Еще в первое их знакомство Кузьма просил для него постараться. Он себе крючки выковывал из гвоздей, но на них крупная рыба, щука там либо судак, не брала, а мелкая с них срывалась. Дочь, которая жила в Москве, сто раз ему обещала прислать, да все забывала.
Вторую неделю работали по аккорду. Дни поскакали кузнечиками, от подъема до отбоя. А там сон, как долгое тяжкое забытье. Свалился с воспалением легких Веня Смагин, но остальные держались стойко, надрывались, но не ныли. Правда, костер по вечерам не жгли и песен не пели. Это побоку. Замесы делали вручную, раствор ведрами носили и заливали в деревянные формы. Работка не для тщедушных и не для слабых духом. Особенно, если гнать, как они гнали под окриками и уговорами неутомимого Вани Петрова. В строительном деле он смыслил не больше других, полагался на интуицию и природную сметку. И что удивительно, здание поднималось медленно, но неуклонно. Однако наступил все же день, когда ураганный темп смогли выдерживать только двое, Боровков и Петров. Остальные ползали как сонные тараканы, хотя и бодрились из последних сил и не ложились на горячую землю, чтобы уснуть посреди дня и выключиться из этого ада. Боровков и Петров в две лопаты перемешивали до необходимой кондиции раствор в самодельном ковше, сливали его в семиведерную бадью и несли ее к башне. Там по шатким лесам надо было довольно высоко бадью поднимать и опрокидывать. Тут уж им пособляли Давыдов и Кащенко. Все понимали, что происходит не совсем обычное соревнование. Уж с час как пора было шабашить, но эти двое, не сговариваясь и вроде не глядя друг на друга, заканчивали один цикл и безостановочно начинали следующий.
— Богатыри — не мы! — с завистью сказал по этому поводу Кащенко, хотя, может быть, он-то и был самым настоящим богатырем, потому что спокойно и радостно думал о предстоящей ему очередной бессонной ночи.
Боровков недоумевал, как это командиру удалось выманить его на никому не нужный, глупый поединок, и холодно злился. Петров, в свою очередь, не заметив сразу, что они остались вдвоем, предположил, что это затея Боровкова, но не злился, а с удовлетворением думал, что наконец-то ему представился отличный случай посадить в лужу этого спортивного пижона. Петров был корня мужицкого, крестьянского и хорошо знал, что такая, на измот, работа — это не на ринге кулаками махать. Он был абсолютно уверен в себе, исподтишка наблюдал за Боровковым и удивлялся только одному, почему тот до сих пор не попросил хотя бы передышки. Боровков давно двигался на втором или на третьем дыхании, но ему и в голову не приходило сдаваться. С улыбкой, отразившейся на его почерневшем, мокром лице брезгливой гримасой, он подумал, что, вероятно, наступит миг, как при глубоком нокауте, когда сознание его померкнет и он рухнет вялым снопом на эту раскаленную твердь. Только тогда командир сможет торжествовать и ни минутой раньше. Но он надеялся, что этот миг наступит еще не скоро, а может быть, не наступит никогда. Ровно, по каплям, текло время, как нежная струйка в песочных часах. Движения у обоих стали неуклюже-протяжными, как при замедленной съемке.
Первый раз они передохнули, когда Лена Козелькова прибежала узнать, не случилось ли чего у мальчиков, и сообщила, что каша давно остывает. Петров нехотя оперся на лопату, и то же самое за ним проделал Боровков.
— Вы, ребятки, идите ужинайте, — распорядился командир. — А мы с Сережей, пожалуй, добьем тут, чтобы раствор не пропал. Ты как, Сергей?
— Я думаю, надо бы вон тот уголок немного прихватить, — вежливо ответил Боровков.
Лена ничего не поняла.
— Вы что, мальчики! — оскорбилась она. — Шесть часов. Вы издеваетесь, что ли? Нам что, потом ночью посуду мыть?