18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Anasatose Arkal – Истории в дневнике (страница 2)

18

Так началось всё. Началась дружба, которая позже пройдёт сквозь ледяные склепы Нордмарка, где наши дыхание превращалось в алмазную пыль, а древние мертвецы шептались за спиной, которая выдержит пытки в подвалах Инквизиции Серебряного Креста, где Кассиан, истекая кровью, будет твердить мне на ухо шифрованные строки из поэмы, чтобы я не сломался. Которая расколет пополам клан Теневых Купцов, когда мы выкрадем у них Реликвию Лунного Шёпота. Мы спасали друг другу жизни так часто, что потеряли счёт. Он научил меня языку древних рун и искусству тихой походки. Я научил его, как отличить настоящий яд паука-отшельника от подделки по запаху и как играть в кости так, чтобы проигрывать с достоинством и выигрывать без шума.

И позже, много позже, когда мы, привалившись спинами к стенам разрушенной часовни, будем делить последний глоток воды и смотреть, как восходит багровое солнце над полем битвы с культистами Бездны, он скажет, перевязывая мою рану на плече обрывком своего плаща:

— Всё из-за хлеба, Арвин. Самого дешёвого, чёрного, кислого хлеба в самом убогом уголке этого проклятого города. Иногда я думаю, что это была магия. Не та, что в книгах, а та, что в простых жестах.

— Всё из-за очереди, Касс, — поправлю я его, передавая флягу. — Если бы старуха впереди тебя не торговалась за три гнилых корня мандрагоры… Если бы я решил прийти на пять минут позже… Если бы…

— Не «если бы», — перебьёт он, и в его усталых, вечно печальных глазах вспыхнет знакомый огонёк. — Это была не магия и не случай. Это была редкая, чистая порядочность в мире, где её почти не осталось. И я, носитель десятка древних и тёмных имён, был спасен ею. С иронией, да. Но спасён.

Он отпивает, и я вижу, как по его бледной щеке, изрезанной новым шрамом, стекает капля, и это не дождь.

— Значит, судьба? — спросил я.

— Нет, — покачал головой Кассиан. — Не судьба. Выбор. Твой выбор в той лавке. Мой — пригласить тебя. Вся наша жизнь с тех пор — цепь выборов. И самый важный был самым простым: отдать кусок чёрствого теста. Никогда не недооценивай силу простого хлеба, мой друг. Иногда в нём заквашена целая вечность.

И мы сидели молча, слушая, как ветер играет на развалинах, как далеко-далеко каркает ворон. У меня больше не было своей буханки хлеба, своей тихой комнаты, своего одинокого ритуала. Вместо этого у меня был Кассиан. Граф в изгнании. Охотник за реликвиями. Мой лучший и самый опасный друг. А у него был я. Человек, который однажды в туманный вечер сделал простой, глупый, щедрый выбор. И навсегда изменил историю.

Возрождение

К горизонту. Точно кто-то провёл по рыжей осенней траве гигантской чёрной кистью. Неудачный мазок. Шрам. Овраг.

Марат не свернул. Он никогда не сворачивал. Его принцип — прямая линия, кратчайшее расстояние между точками. Между «надо» и «сделано». Между утром и вечером. Между жизнью и… чем-то, что идёт после. Мысль о «после» была единственной кривизной в его прямом мире, и он гнал её, как назойливую муху. Он бежал. Не для здоровья, не для удовольствия. Для порядка. Чтобы кровь гудела в ушах и заглушала всё остальное. Чтобы тело, этот сложный механизм, работал без сбоев. Он считал удары сердца о рёбра. Семьдесят. Восемьдесят. Сто. Ровно.

Край оврага возник внезапно, будто земля под ним вздохнула и разверзлась. Прямая линия прервалась. Нога, привыкшая к упругой почве трассы, ступила в пустоту. Мир опрокинулся. Небо ушло под ноги, земля встала ребром. Он не закричал. Крик — это сбой, признак паники. Он лишь подумал, отстранённо, словно наблюдая за другим: «Интересно, какая будет травма?».

Удар.

Не сразу. Сначала было тихо. Тишина после лопнувшей струны. Он лежал на спине, глядя в узкую полоску неба над оврагом. Оно было нестерпимо синим, холодным, равнодушным. Боль пришла волной. Не острая, а глухая, давящая, исходившая ото всюду. Он попытался пошевелиться. Правая нога ответила прострелом в мозг. Руки повиновались с трудом. Он дышал. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Это было единственное, что ещё работало по плану.

Он пролежал так час. Или два. Время потеряло линейность, растеклось лужицей. Он считал вдохи, чтобы не сойти с ума. Семьсот. Восемьсот. Тысяча. Мысли, обычно чёткие, как военные построения, разбрелись. Всплывали обрывки: недописанный отчёт, лицо женщины в метро, вкус утреннего кофе. Всё это казалось дико далёким и невероятно мелким. Он не чувствовал страха. Лишь огромную, вселенскую усталость. И холод. Холод, который полз изнутри, из самой сердцевины костей.

Смерть, подумал он, будет именно такой. Не вспышкой, а медленным остыванием. Выключением систем одна за другой.

И тут его нашёл прохожий.

Не герой. Не спасатель. Авантюрист. В старом кожаном плаще, пахнущем дымом и чем-то чужим, пряным. Человек с безумными, весёлыми глазами, в которых прыгали отсветы далёких костров.

Опа-на! — сказал прохожий, заглянув в овраг. — Кого ветром принесло?

Он не мог ответить. Авантюрист спустился вниз легко, почти игриво, осмотрел его.

- Ладно, — вздохнул он, будто разглядывая сломанную игрушку. — Тащить тебя, ясное дело, нельзя. Остаётся одно — оживить на месте. Или как минимум донести до цивилизации.

У него была с собой фляга. Не с водой. С чем-то густым, тёмным, обжигающе-горьким. Он влил ему в рот глоток.

— Пей, скелетик. Это не для тела. Это для… ну, для того, что пока ещё внутри шевелится.

Горечь разлилась огнём. И мир перевернулся во второй раз. Боль отступила, не исчезнув, а отодвинувшись, словно за толстое стекло. Марат почувствовал, как что-то внутри него… ломается. Не кость. Что-то важнее. Какая-то внутренняя опора, стержень, на котором всё держалось. Он услышал тихий, чистый звук, будто лопнула струна из чистого хрусталя. И стало пусто.

Авантюрист что-то делал с его ногой, говорил без умолку, смеялся. Марат не слушал. Он прислушивался к тишине внутри. К той новой, огромной пустоте, которая заняла место его «Я». Его имя — Марат — отозвалось где-то на периферии сознания, как эхо в заброшенном зале. Оно больше ничего не весило. Не обязывало. Не определяло.

Его дотащили до города. Города с колючим, чужим названием — Викей.

Здесь всё было иначе. Воздух был плотным, напоённым запахами, которых он не знал: металла, озона, горячего масла и чего-то сладковато-гнилого. Здания лепились друг к другу, кривые, выщербленные, покрытые потеками ржавчины и дикими, ядовитыми граффити. Люди смотрели сквозь него, на него, мимо него. Их взгляды скользили, не задерживаясь. Он был для них вещью, сломанной игрушкой в руках чудака-авантюриста.

Его выходили. Нога срослась, но хромота осталась — не физическая, а какая-то внутренняя, ритмическая. Он хромал на душу. Авантюрист, которому он был теперь чем-то обязан, дал ему работу. Не работу — функцию. «Приглядывай. Запоминай. Иногда — пиши, если увидишь что-то стоящее».

Сначала он пытался вернуться к себе. К Марату. Тот человек составлял списки, следовал режиму, искал логику. Но логика Викея была иной. Она была логикой снов, логикой ржавеющих шестерёнок в непонятном механизме. Его старые списки превращались в абсурдные стихи. Распорядок дня разбивался о внезапные ночные гулы из-под земли, о крики невидимых существ на крышах. А главное — внутри была та самая пустота. Она не причиняла боли. Она просто была. Объём, который надо было чем-то заполнить. Но всё, что он пытался влить туда — воспоминания, правила, цели — просачивалось сквозь невидимые щели, как вода сквозь решето.

Внешние изменения пришли позже. Он начал худеть. Не от голода. От ненужности. Мышцы, годами лелеемые тренировками, истончились, стали сухими, жилистыми. Кожа, лишённая подкожного жира, натянулась на череп, на ключицы, на рёбра, обнажая чёткий, жёсткий каркас. Он стал лёгким. Невесомым. Одежда висела на нём, как на вешалке. Он смотрел в зеркало (редкая роскошь в Викее) и видел не человека, а схему человека. Анатомический рисунок, выполненный уверенной, безжалостной рукой.

Он перестал чувствовать холод. И жару. Острые углы мебели оставляли на его коже белые полосы, которые быстро исчезали. Однажды, в одной из драк в тёмном переулке (он искал драки, чтобы почувствовать что-нибудь), нож вошёл ему в бок и прошёл насквозь, не встретив сопротивления внутренностей, которых, казалось, уже не было. Он посмотрел на широкие глаза нападавшего, вытащил лезвие и бросил его на камни. Крови не было. Только тёмная, сухая щель, которая стянулась за несколько минут. В тот вечер его впервые назвали Бестелесным.

Другие называли Исчадием. Потому что он смотрел на людей. Не так, как смотрят люди. Без любопытства, без страха, без ненависти. Без жалости. Он смотрел, как смотрят на сложный механизм, который вдруг дал сбой. Он видел их страхи, их мелкие подлости, их дрожь — и не испытывал ничего. Пустота внутри была совершенным акустическим экраном. Ни один звук человеческой души не находил в нём отзвука.

Он обнаружил, что может не спать. Сон был попыткой бегства, а ему бежать было некуда. Он мог стоять часами, глядя в одну точку, слушая, как город дышит, скрипит, живёт своей нечеловеческой жизнью. Он начал писать. Не отчёты. Не дневники. Он записывал Викей. Его тексты были сухи, точны и ужасны. Он фиксировал, как ржавеет определённая балка на мосту, как меняется запах из определённой канализации после полуночи, как шепчутся между собой фонари на Улице Сломанных Фонарей. Его прозвали Anasatose. Это не было именем. Это было обозначением функции. Тот, Кто Пишет. Писец пустоты.