18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Амир Сабиров – Косница. Элегия (страница 1)

18

Амир Сабиров

Косница. Элегия

© Амир Сабиров, 2026

© ООО «Издательство АСТ», 2026

– Что вы, Марья Дмитриевна? – спросил Бутлер.

– Все вы живорезы. Терпеть не могу. Живорезы, право, – сказала она, вставая.

– То же со всеми может быть, – сказал Бутлер, не зная, что говорить. – На то война.

Цева Адом[1]

Песок сыпется, опадает в глаза – режет белок, при вдохе спускается по носу.

Косница вытер пыль из-под глазниц, сорвал висящую рядом на гвозде броню, с тем нервным треском швов, который никогда не услышишь, а только увидишь – внезапно – после, но оставил её подле себя. Пыльный осадок болтался в воздухе, когда Белуга включил фонарь.

«Нас завалило, походу», – подумал Косница с тем желвачным волнением, не хотел выныривать из тёплого, нагретого спальника, накрытого шерстяным, найденным недалеко в развалинах, одеялом, пыль уже не резала кожу.

Сон был сладок, удушлив, как печная гарь, как нож, прижатый к горлу или пистолет, упирающийся в плечо – невесомый, но создающий такое давление, от которого всё внутри начинает двигаться несмазанными шестерёнками.

Пошёл едва уловимый запах в подвале, похожий на перецеженные, дешёвые духи, когда ещё остается привкус спирта, будто сейчас кто-то собирался на улицу, ища ключи, и забыв перед уходом выключить свет.

Мятая голова, словно кисет с табаком, – болела и звенела, зашебуршились мыши, звеня пустыми банками консервов, земля где-то только закончила обваливаться, как раздался ещё один режущий стеклом взрыв, и снова по вырытой траншее посыпались струи, загудели крылья, висящие низко, как чёрный мусорный пакет, застрявший в нерасцветшей кроне – оттопырились глаза смерти.

Косница прикрыл лицо рукой, сердцебиением отсчитывая секунды, снова вытирая его чистым участком рукава, прикрывая рот, будто кот, умывающийся утром.

Где-то земля пробивалась сквозь чёрную плёнку, словно густой дождь, а где-то, как в мелких песочных часах, можно было в блике упавшего, дежурного фонаря Белуги разглядеть прожилки золота.

Куриные сердечки секунд бились, замёрзшей жилой сквозили в этот десятый, сотый подвал, похожий на другие, словно прогалины шали, заполненные дождевыми каплями, случайно залетевшими на балкон через открытое окно.

На ощупь – сильно колет.

Волноваться было, кажется, нечего, били прицельно, метрах в пяти от подвала, плотно прикрытого развалинами, но голова едва сводила нитки последовательных мыслей в одно, это состояние похоже на просочившуюся сквозь плёнку воду, когда ещё одно движение, и всё затопит, смоет, снесёт.

Только в воздухе витала оставшаяся испарина дурманящей химии, от звона в ушах хотелось лежать тем плоским камешком, который бросают в море: он подпрыгивает на волнах, захлёбываясь после третьего отскока, захватывая морскую пену.

Прозвонились с соседней точкой в ста метрах от них – Белуга сказал, что всё в норме.

В подвешенных иконах – плотно забитых листьями, так, что можно было увидеть только профиль Иисуса, весь поцарапанный, бурлящий, словно плёночными, пересветами, и от того весь он казался фотографией, недавно сделанной, – бултыхалась пыль.

Местные часто забивали иконы лесным тряпьём – сухими листьями, ветками с первыми почками, ёлочными иголками.

Такие иконы он видел в придорожном храме, когда шёл пешком до дачи за городом, возле прилавка, где вперемешку стоят бабушки, торгуют платками, книгами, свечами.

Как воском, налепили листья у профиля и нимба.

Дальнейшего обстрела не последовало. Косница отключился так же резко, как и проснулся. Шконарь[2] скрипел, трещал от его тела, прижатого сбоку бронежилетом.

Словно этот подвал не был никаким подвалом, сырым и отапливаемым дыханием, а только колодцем, в глубине которого виднелось мальчишечье лицо, размываемое волнами и первоупавшими листьями.

Косница в далёком детстве постоянно лазил в похожий погреб по поручениям бабушки, с которой тогда жил – выбирал между огурцами и вареньем, что было вкуснее и можно было съесть за один присест.

Маленькие банки, в которых на просвет виднелись смачные сгустки кабачковой икры, другие при встряхивании создавали водоворот огурцов и укропа, но воздуха, как и в этой подземной червоточине, в них тоже не было.

Косница долго рассматривал стену и вслушивался в происходящее снаружи – прилетят на второй круг или нет – поводил головой в сторону Белуги, который сидел, покуривая, на шконке, ожидая утра.

– Стрёмно, брат, остаться здесь погре… погребённым, – проговорил он, и голос его напоминал вынутую клавиатуру пианино.

Ночь была длинная. Забытая, терновая тишина осушала буйные, ежовые головы, рюкзаки были собраны, чтобы в случае чего дать дёру. Но и мысль о том, что нужно будет вылезать в эту чёрную украинскую ночь, бежать куда-то с фонарями или глядя в один ночник, пугала не меньше следующих прилётов.

«Мы этими путями, – думал он, – такую же дорогу прокладываем, как при освоении Сибири, как петляли посыльные беспризорники, таская почту полевую, от фронта до прифронтовых деревень и дальше – на восток. Прикасаемся к такому чуду, мельком глянув на него, и снова отворачиваем взгляд».

– Сколько мы прошли сегодня? – не ожидая ответа Белуги, как бы впроброс сказал Косница. – Километров пятнадцать, с едой, бесконечно прячась по кустам, по разбитым домам. И если война нужна, то лишь для того, чтобы схлестнуть, заплести чёрную, кровавую память веков и нас, малодушных, воедино – разбросать по этому полю и снова взрастить, как колосья.

«Тугие мы душегары[3]». – Последнюю фразу он сказал про себя, не сформулировав, не окантовав её до цельности. Косница часто упускал суть слов, оставляя обрубок фразы, которую не хотел продолжать. Белуга, оказывавшийся частым слушателем Косницы, едва ли понимал, о чём тот говорит.

Душа горела, пропахшая затхлостью, сыростью и плесенью.

И так же туго скрипели ворота возле выхода с позиций.

К шести часам поднялся глубокий туман, сквозь который видно было только некогда целый дом, его белые кирпичи, сложенную крышу, раздробленные куски одежды – штаны словно пробили от и до дыроколом. Откинуло на землю, появились новые рубленые отверстия в шифоньере, прикрывавшем визуально выход из траншеи, уводящей в погреб, теперь можно было смотреть сквозь новые щели и лучше видеть, как обстоят дела вокруг.

Косница, осуществив нужду, занырнул обратно в подвал, поскользнувшись на песке, осыпавшем ступени самодельной лестницы, и как только скрылся под землёй, небо начала просматривать, проклёвывая своим электронным клювом, птица-разведчица, запущенная, видимо, как раз проверять результаты проделанной ночью работы.

Ещё несколько дней назад, когда разбирали по кускам дома вокруг, у Косницы стало появляться предвкушение того, что им придётся либо переезжать, либо терпеть, но оттягиваться дальше от фронта не хотелось, кажется, уйдут они, и без того оставшиеся маленьким числом, со всеми этими житейскими перестановками сделав только хуже. Любые ротации, движения всегда привлекали внимание – порой казалось, что никто их не видит, не смотрит на них, но спустя ряд тормошений, передвижений, похожих на змеиный след среди низкорослой травы, рождались новые прилёты, новые погонные птицы, новые погибшие.

«Может, то раненый был, который дальше в лес уходил от нашего дома, который забегал на связь, крутился тут всё…» – прошептал Белуга, сухими губами, сухой глоткой выпуская слова.

Тот парень ушёл недалеко, и незадолго после ухода с позиций прозвучали несколько разницей в минуту взрывов, за которыми последовали далёкие крики, словно бы проносился товарный поезд за горизонтом, увидеть который можно было, если взобраться на чердак одного из домов напротив по улице. Эта фронтовая путаница – наличие вездесущих, разодранных позиций, часто меняющихся, куда забегали, а потом снова исчезали в тумане войны люди – прорезали кесаревым сечением дороги, по которым ходили доставщики еды, на которых они и терялись, помогая одному, навлечёшь беду на свою группу. Было страшно оступиться, кому-то не помочь, но только протянешь руку помощи – оторвёт сразу обе.

Уже поставленный чайник на газовой плитке давил крышку, и бледный пар выносился из него, курился над ней и согревал щебневый воздух. Можно было растолкать его, проглотить, как жилы тушёнки, и выдуть сквозь замок губ – чистый воздух всегда окрылял, добавляя шагу, жизни в секунде ширококостной улыбки.

Белуга от нечего делать ворочал чаинки ложкой.

Весь он был – светлолицый, с золотыми волосами и голубыми, словно из советского постера, глазами, настоянный уральской глубинкой, едким смогом, оставляющим сажу на окнах, неполной семьёй, её традициями, рабочим классом, ранним подъёмом в темнянке и коротким днём, и словно выкован природой для военной службы.

У времени никогда не было нас, а мы смотрели сквозь него, планировали, жили ближайшими годами – оно было пусто, как выпотрошенное гнездо возле стройки. Тяжёлое ожидание новых вех войны было похоже на просветы в подвале, когда обуянная чернота казалась спокойнее и вывереннее, чем то, что могло происходить на улице.

Белуга служил ещё в далёкие годы, когда наследие великой империи сохранялось в армии, в офицерах, когда подразделение уважало честность, боевую подготовку и товарищество, солдатскую, военную доброту – делаешь дело, бьёшь, когда нужно, крепко жмёшь руку и обнимаешь, когда видишь человека живым. Когда офицеры не были прошпигованы выслугой, и жили ради солдат, как солдаты, ради общего блага. Или тот внутренний упадок Косницы, или, может, армии порождал такие ощущения, когда он сталкивался с эпохой, в которой был маленьким – он смотрел на них, как на исполинов, держащих землю, на которых сверху, с этой земли, бросали банки из-под колы и бычки импортных папирос.