18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алёна Алексина – Суть вещи (страница 83)

18

Я брожу по квартире, осматриваюсь. Все это время здесь будто никто не жил. В моей комнате на вещах лежит толстый, даже наглый какой-то слой пыли. Ванна заросла грязью, из кремовой стала коричневой и даже мерзко-розовой кое-где. Линолеум в коридоре изменил свой цвет до неузнаваемости. Кухня выдыхает мне в лицо какую-то гниль. Более-менее обитаемо только в гостиной. Диван разложен, по комнате разбросана одежда. Мне ужасно хочется спать, но живым людям тут спать пока нельзя. Очень, очень много работы. Я разыскиваю ведро, рву одну из найденных в шкафу дряхлых простыней на тряпки. Что бы я делала без работы?

Наутро, еще не проснувшись до конца, я вспоминаю, что сегодня суббота, а по субботам положены блинчики. И тут меня пронизывает вчерашний день. Я резко сажусь на кровати. Блинчики. Нашлась дитятя.

Но у двери меня встречает аромат – и правда, блинчики! – и мамин голос:

– Лиз, умывайся, не тяни! И давай за стол, а то сейчас остынет!

Привыкнуть к этому непросто, и, стоя у раковины, я немножко плачу – скорее профилактически, на вырост.

Вхожу в кухню и вижу, как мама наливает чай в мою любимую чашку с кроликами. Чай очень густой, цвета бабушкиного полированного шифоньера. Бабушка никогда не разрешала мне такой, всегда разбавляла водой или молоком – так, что он не только крепким быть переставал, но и горячим. Я сажусь в уголок – туда, где всегда сидела, – и некоторое время просто любуюсь полосами пара, гуляющими по сизоватой поверхности.

– Ты сможешь меня простить? – вдруг говорит мама.

– А ты меня? – вопросом на вопрос отвечаю я.

– Тебя-то за что?

– Я тебя не защитила, – говорю я наконец. – Бабушка права. Если бы я тебе ничего не сказала, ты осталась бы со мной. Я вообще очень во многом виновата.

– Маленькая, да что ты! – Мама садится рядом. – Что ты! Это я, я тебя не защитила. Убить на глазах у ребенка! Вот в чем права бабушка – после такого доверять мне нельзя.

– Еще она права, что склонность к убийствам по наследству передается. – Я подтягиваю к себе тарелку с блинчиками и сворачиваю из верхнего теплую разваливающуюся розочку. – Наверняка так и есть, потому что я тоже много кого убила.

– Подожди, так ты не шутила вчера? – Мама отстраняется.

Естественно. Узнав такое о человеке, вряд ли захочешь и дальше считать его родным.

– Если по-твоему рассуждать, – говорит вдруг она, – ты вообще во всех грехах мира виновата. Ты еще скажи, что это ты виновата в том, что я того гада утопила.

– Кстати, ты права. Конечно, я, а кто же. Это же я тебе пожаловалась на него.

– Ну ты даешь. – Мама вскакивает и начинает ходить по комнате. – Как у тебя все в голове перепуталось! Тебя послушать, виноваты не насильники, а люди, которые пытаются их остановить. Лиза! Он же в лицо мне смеялся! Выпендривался! Спокойненько так мне рассказывал, что делает с девочками, такими как ты. “А как докажешь-то?” – спрашивал меня. Он бы не остановился, понимаешь? Скольких девочек я спасла?

“Всех спасла, только меня бросила”, – думаю я, а вместо этого говорю:

– Ну хорошо, а Тим? Он бы жил и жил спокойно, если бы я его не нашла. А я нашла, и тогда он узнал о себе такое, с чем жить не смог.

– Покончил с собой? Господи, несчастный ребенок. Послушай, если было в нем что-то такое, с чем нельзя жить, он бы это о себе в любом случае узнал. И потом, когда происходит самоубийство, причина всегда одна.

– Какая?

– Да та же самая. Недоверие. Ты вдруг понимаешь, что тебе не верит самый важный для тебя человек.

– Ян? Ян верил.

– Нет, не Ян. Люди убивают себя, потому что боль сильнее и они не верят, что смогли бы справиться. Не верят, что достойны жить. Мне кажется, это самая частая причина. А знаешь, кто подорвал в твоем друге эту веру?

– Знаю, – медленно говорю я.

Нужно было все-таки убить Дервиента.

– Ты постоянно пытаешься меня оправдать, – говорю я маме. – Это неправильно.

Она сыплет себе в чашку сахар: одну ложку, две, три, четыре… Как можно пить такой сироп? В кого она вообще превратилась?

– Мою подругу бил муж, – говорит она, весело болтая в чашке ложкой – так, что во все стороны брызги летят. – Она пошла к ментам. Те поржали и сказали: нет состава преступления. Убьет – тогда приходите. Он и убил. Чуть позже. – Мама откладывает ложечку, отхлебывает. – Гадость какая! Чего я столько сахару-то набухторила? Как пить-то это теперь? – Она решительно встает и выплескивает чай в раковину.

Кажется, я начинаю понимать.

Мама ополаскивает кружку, снова наливает себе чаю, отставляет сахарницу подальше и подмигивает мне.

– Я тебя люблю, – просто говорит мне она, и я вспоминаю: миллион лет назад эти слова звучали миллиард раз за день и были совершенно обычными, а как на них правильно реагировать, я совсем-совсем не помню. И салфетка никак не оттирает блины с моих пальцев. – Но ты слишком много на себя берешь. А если сесть и трезво разобраться, окажется, что за каждой из этих смертей непременно стоит кто-то еще, кроме тебя.

– Когда ты это говоришь, звучит очень логично, – отвечаю я. – Но все-таки жаль, что я не генетик. Я бы этот ген, ген убийцы, выделила – и на помойку выбросила.

– Да при чем тут гены, Лиза. Дело совершенно не в них, понимаешь?

– Нет, если честно.

Она припадает к чашке, жадно пьет. Так блинчики будет нечем запивать!

– Вот в этом-то и разница между нами, Лиза. – Отставив чашку – там на донышке, я так и знала! придется новый чай заваривать! – она быстро сгребает разодранные блинчики на край тарелки, отделяет от стопки целый и протягивает мне: – Ешь и слушай. Меня мой поступок не мучает. Я убила, хоть жизни моей ничто не угрожало, и жалею только о том, что это видела ты. Что касается тебя… Тут все иначе. Ты могла погибнуть, ты защищалась. Но все равно будешь себя винить. Я видела таких в тюрьме. И знаешь что, Лиза? Это – нормально! Мучиться, убив человека, нормально! Ты гораздо более нормальная, чем я. Понимаешь?

Гипотеза о собственной нормальности бьет меня прямо по лицу. Я ищу в маминых глазах хоть намек на улыбку, на шутку – и не нахожу. Мертвая вода, заливавшая меня с головой в том подвале, вдруг обретает иное качество, становится легкой, певучей, искрящейся, становится прохладней и чище. Это уже не горячая вода ядерного реактора, но тонкая струйка тающего ледника. Живая.

Я долго сижу без движения, смотрю через коридор на свой детский столик, за которым целыми днями лепила из пластилина шарики. Все же любят шарики, да? Кажется, кто не любит шарики, у того нет сердца. Но это неверно. Сердце есть у всех – даже у тех, о ком так сразу и не подумаешь.

Я лепила их каждый день. Не только для того, чтобы ощущать в руках их прохладную тяжесть и рассматривать отпечатки собственных пальцев, которые на них остаются. Не проходило и дня, чтоб я не вглядывалась в их тень – длинную, когда солнце низко, и идеально круглую, когда над моим столом горела лампа. Иногда я гасила свет и сидела в темноте. Тогда у шариков не было никакой тени. Очень повезло тому, кто собственной волей может гасить или включать свет.

– Получается, мы разные?

– Да, доченька. Очень и очень.

– Все равно хорошо было бы уметь выделять такие гены. Выделил – раз, и стер, будто не было.

Мама молчит.

Я медленно расправляю цепочку своей ДНК – та унизана бусинами, и я хорошо знакома с каждой. Бусина за бусиной, я перебираю их и наконец нахожу ту, в которой заключена яростная борьба за жизнь, где длится и длится визг тормозов и пахнет мясом ржавое лезвие топора.

Перед тем как избавиться от нее, я оглядываюсь по сторонам – насколько хватает взгляда, в прохладной ночной тьме висят ряды точно таких же цепочек. Светящиеся линии уходят за горизонт и пропадают. Покой и гармонию этой системы нарушать нельзя, никакой бусине это не позволено. Я знаю, что нужно делать, я настроена решительно.

Покрепче хватаю порченую бусину и изо всех сил тяну. Мои руки превращаются в прочные безжалостные клещи. Нужно просто избавиться от гнили и неправильности – раз и навсегда.

Наконец бусина в моих руках. Она тускнеет, гаснет, умирает. Я быстро прощаюсь с ней и отбрасываю ее куда-то, где тень и темень. Я не учла только одного: оборвана вся цепочка. Остальные бусины медленно соскальзывают с нее и беззвучно разбиваются, оставляя далеко внизу сверкающие осколки и мешанину образов.

Ноги вдруг становятся легче воздуха, я взлетаю выше и выше – чтобы увидеть, как от моей цепочки не остается и следа. Вокруг темнеет. Рядом с хрустальным звоном обрываются и гаснут чужие цепочки, и я осознаю: моя цепочка и сама была бусиной – в иной, огромной цепи. Теперь же вместо ровного чистого света от нее исходят волны темноты. Они разбивают и гасят одну цепочку за другой, и вот уже вместо окружавшего меня океана света за горизонт уходит целая гряда тьмы.

– Или, может, не стоит стирать, – говорю я маме, и она вздрагивает от звука моего голоса. – Пусть все будут такими, какие есть. Только одно бы изменила. Пусть бы…

– …женщинам и детям не приходилось самим разбираться?

Я пристально смотрю на маму. Я совсем забыла, как это бывает, когда кто-то понимает тебя настолько хорошо. Мама тоже приглядывается ко мне.

– Я тебя совсем другой помню. Совсем-совсем другой, – говорит наконец она.

– Расскажи, – прошу я – и немножко группируюсь: бабушка говорит, в детстве я была невыносимой.