Альтер М. – Байки с погоста №2 (страница 2)
Сердце Антона упало. В гостиной не было часов.
Он вскочил с кровати, накинул халат и, стараясь двигаться бесшумно, приоткрыл дверь. Звук стал громче. Это были не часы. Это был тихий, металлический скрежет. Как будто кто-то точил нож.
Антон, затаив дыхание, заглянул в щель. Носилки стояли на прежнем месте. Холст был аккуратно сложен и лежал рядом на стуле. Носилки были пусты.
Пусты.
По спине Антона пробежал ледяной мурашек. Он распахнул дверь. Гостиная была пуста. Никого. Только скребущий звук доносился из-за двери в его же собственную темную комнату – крохотное помещение без окон, где он проявлял пленки.
Он подошел к двери и прислушался. Скребущий звук сменился тихим, мелодичным насвистыванием. Кто-то за дверью насвистывал старинный, незнакомый мотив. Мелодия была простой, но от нее стыла кровь.
Антон с силой распахнул дверь. Внутри, в полной темноте, при свете единственной красной лампы, перед столом с бачками для проявки стоял Степан. Он был бледен, как и вчера, но теперь двигался легко и уверенно. В его руках была длинная полоска фотопленки. Он медленно протягивал ее через пальцы, внимательно разглядывая на свет красной лампы. На его лице застыла та самая спокойная улыбка.
– Что… Что ты делаешь? – прохрипел Антон, прислонившись к косяку. Ноги его подкашивались.
Степан медленно повернул к нему голову. Его глаза были живыми, но абсолютно черными, без единого проблеска.
– Смотрю, фотограф, – голос Степана был шелестом опавших листьев. – Смотрю на жизнь. На свою жизнь. Ты ведь запечатлел ее для меня. Последний кадр.
Он протянул пленку Антону. Тот, не в силах ослушаться, взял ее. На пленке были не сегодняшние снимки. Кадры показывали совсем другое. Лес. Темный, мрачный ельник. Молодой парень, сам Степан, бежал по тропинке, оглядываясь через плечо с ужасом на лице. Следующий кадр – он спотыкается, падает. Еще кадр – чьи-то руки сжимают его горло. Крупный план – искаженное страданием лицо, выпученные глаза. Последний кадр – тело, беспомощно свесившееся с обрыва, с неестественно вывернутой шеей.
Это была не случайная смерть. Это было убийство.
– Они думали, что никто не увидит, – прошелестел Степан. Его улыбка стала шире, обнажив неестественно белые зубы. – Но ты увидел. Ты всегда видишь правду, не так ли, фотограф? Твоя камера не врет.
Антон с ужасом смотрел то на пленку, то на мертвеца. Он понимал, что это не галлюцинация. Это что-то гораздо более страшное.
– Я… Я ничего не знал, – выдавил он.
– Но теперь знаешь, – сказал Степан и сделал шаг вперед. От него пахло сырой землей и хвоей. – Ты дал мне форму. Ты дал мне глаза. Теперь ты поможешь мне показать им правду.
– Кому? – прошептал Антон.
– Тем, кто это сделал. Они придут сюда. Скоро. Они почувствовали, что что-то не так. Им стало страшно. – Степан снова улыбнулся. – А ты знаешь, что бывает, когда преступникам становится страшно? Они возвращаются на место преступления.
В этот момент снаружи послышался скрип тормозов. Во дворе остановилась машина. Хлопнули двери. Раздались голоса – настойчивые, мужские.
Антон метнулся к окну. Во двор вышли двое крепких мужчин в телогрейках. Один из них, постарше, с жестким, обветренным лицом, был старостой села, Федором. Другой, помоложе, – его сын. Они о чем-то спорили, поглядывая на дом Антона.
– Видишь? – шепот Степана прозвучал прямо у его уха, хотя сам он стоял на другом конце комнаты. – Они пришли забрать тело. Похоронить по-тихому. Скрыть все следы.
– Что мне делать? – в отчаянии спросил Антон.
– Снимай, фотограф, – просипел Степан, и его черные глаза вспыхнули красным огоньком, словно отблеск лампы. – Снимай правду. Как всегда.
Раздался громкий стук в дверь.
– Эй, фотограф! Открывай! – это был грубый голос Федора.
Антон, как в тумане, подошел к двери и открыл ее. На пороге стояли Федор с сыном. Их лица были напряжены.
– Забрать Степана пришли, – без предисловий сказал Федор, пытаясь заглянуть за спину Антона. – Где он?
– Он… он в темной комнате, – выдавил Антон.
Федор нахмурился.
– В какой еще комнате? Что ты несешь? Мы за телом пришли.
Он грубо оттолкнул Антона и шагнул в дом. Его сын последовал за ним. Они прошли в гостиную и остановились, уставившись на пустые носилки.
– Где тело? – рыкнул Федор, поворачиваясь к Антону. Его лицо исказила злоба и… страх. Чистейший, животный страх.
В этот момент дверь в темную комнату медленно, со скрипом отворилась сама собой. На пороге стоял Степан. Но это был уже не тот спокойный юноша с улыбкой на устах. Его лицо было искажено предсмертной гримасой, шея неестественно вывернута, а из открытого рта доносился хрип, полный ненависти и боли. В руках он сжимал ту самую пленку, как петлю.
– Здравствуйте, дядя Федя, – прохрипел он голосом, в котором смешались скрежет камней и свист ветра. – И ты, Витя. Пришли проводить меня?
Федор и его сын остолбенели. Лица их побелели, как мел. Они отшатнулись, упираясь в стену.
– Не может быть… – простонал старший. – Ты… ты же мертвый!
– Спасибо, тебе, – шепот Степана был ледяным ветром, вымораживающим душу. Он сделал шаг вперед.
В этот момент Антон, движимый слепым инстинктом, поднял камеру, которую по привычке оставил на столе. Он не глядя навел ее на сцену и нажал на спуск. Ослепительная вспышка озарила комнату.
Когда пятна света перед глазами рассеялись, Антон увидел, что Федор и его сын лежат на полу без сознания. А Степан исчез. На полу рядом с носилками лежала только свернутая в кольцо фотопленка.
…
На следующий день в село приехала полиция. Федора и его сына нашли в доме фотографа в состоянии шока. Они сами во всем сознались – в ссоре из-за денег за найденный Степаном клад монет, в удушении, в инсценировке несчастного случая. Улик против них, казалось бы, не было. Но они бормотали что-то о призраке, о мертвеце, вставшем из гроба. Их показания сочли бредом, но признание было записано на бумаге.
Антон Свиридов больше никогда не фотографировал мертвых. В тот день, когда Федора и его сына увозили, он пошел в свою темную комнату, чтобы уничтожить злополучную пленку. Но она исчезла. На ее месте лежал один-единственный, идеально проявленный фотографический отпечаток.
На снимке была изображена его собственная гостиная. Пустые носилки. Двое мужчин, застывших в ужасе. И он сам, с камерой в руках, с лицом, искаженным страхом. А на заднем плане, в темном проеме двери, стояла едва заметная, размытая фигура. Фигура с знакомой улыбкой. Степан смотрел прямо в объектив, и его поднятая рука была не то бы жестом прощания, не то приглашением.
Антон так и не смог избавиться от этого снимка. Он прятал его, сжигал, рвал – но на следующее утро отпечаток всегда лежал на его столе, чистый и нетронутый. Он понял, что это не просто фотография. Это был негатив его собственной души, проявленный темной комнатой погоста. И Степан, его последний негатив, навсегда остался с ним, тихим напоминанием о том, что некоторые картины смотрят на нас в ответ. И улыбаются.
Рассказ второй: Кукла из гречишной соломы
Тишина в доме Прасковьи была особенной. Она не была пустой или безжизненной; она была густой, насыщенной, словно забродивший отвар из сухофруктов. В этой тишине хранились запахи сушеных трав, воска и старого дерева, а также отголоски семидесяти лет жизни, прожитой в этих стенах. Прасковья сидела у печки, длинными, костлявыми пальцами перебирая гречишную солому. Из этих золотистых, полых стеблей она плела обереги, фигурки животных и, ее коронное изделие, куклы.
Куколки Прасковьи были известны далеко за пределами Выдрина. Безликие, как и полагается настоящим оберегам, они несли в себе не столько эстетику, сколько функцию. Одни охраняли дом от дурного глаза, другие приманивали достаток, третьи, подвешенные над колыбелью, оберегали младенцев от ночных плачей и болезней. Но были среди них и особые. Те, что делались не по просьбе, а по зову крови. Те, что знали больше, чем следовало.
Эту куклу Прасковья делала для своей внучки, Катерины. Та должна была приехать из города на выходные, и бабушка, чувствуя холодок тревоги на спине, решила сплести для нее самый сильный оберег. Не просто от сглаза, а от тоски беспричинной, от ночных кошмаров, от той невидимой грязи, что липнет к человеку в каменных джунглях.
Работа спорилась. Солома поскрипывала в руках, подчиняясь давно отточенным движениям. Кукла рождалась без глаз, без рта, лишь с намеком на голову, укутанную в лоскуток ситца с голубыми васильками. Прасковья вплетала в нее стебельки полыни, засушенные соцветия чертополоха, шепча старинные заговоры, смысл которых стерся даже из ее собственной памяти, оставив лишь мелодику и ритм, успокаивающий душу.
Но сегодня что-то было не так. Солома казалась слишком ломкой, сухой по-осеннему, мертвой. Игла то и дело соскальзывала, колола пальцы, оставляя на соломе крохотные капельки крови. Прасковья откладывала работу, смотрела в запотевшее окно, за которым медленно сползали в ноябрьскую грязь сумерки. Ей чудилось, что по стеклу скребется не ветка старой яблони, а чья-то тонкая, костлявая рука. Старуха отгоняла от себя дурные мысли. Старость. Всего лишь старость и усталость.
Когда кукла была почти готова, раздался стук в дверь. Негромкий, но настойчивый. Прасковья вздрогнула. В такую погоду гостей не ждали. Она подошла к двери, не спрашивая «Кто там?». В Выдрине двери на ночь не запирали, но у Прасковьи было свое правило – после заката она впускала в дом только своих.