Алиса Чернышова – Бог смерти не любит яблоки (страница 46)
Даже друг? О как.
Она прикинула, кто из ближайшего окружения ари Танатоса мог хоть примерно подходить под описание, и нашла один-единственный вариант:
— Диро Амано? Да уж, вот уж за чью ночную исповедь все спецслужбы галактики отдали бы очень многое. В любом эквиваленте.
— Не спорю. Разочарую тебя: его ночных исповедей не слышал даже я. И я не уверен, что готов услышать. Хотя, кстати, именно он объяснил мне всё насчёт контекста. И того, как он разделяет людей. Вы с сестрой не были хороши или плохи, не были друг перед другом виноваты. Вас просто разделил контекст.
Было бы удобно так думать. Но…
— Контекст важен, Танатос. Но давай честно: людей разделяет не только сам контекст, но и выбор, который они в рамках этого самого контекста сделали. И уже вот это — выбор — зависит только от нас самих. И можешь не объяснять, что есть ситуации, в которых выбирать буквально не из чего. Я знаю это получше прочих. Но в случае со мной и Милли было бы глупо обвинять во всём контекст. Это были мы. Впрочем, не важно… Сам факт: это разделило нас. Я избежала ареста, можно сказать, вышла сухой из воды, но это не сделало меня умнее. В Гваде были арестованы, смещены и разным образом репрессированы тысячи “незабудок”; в ЗС игры с завоеваниями новых территорий начинали приобретать всё более вызывающий характер, местами за милю пованивающий геноцидом; в Коалиции Альдо пришёл к власти Эласто, и, поскольку связь тогда ещё не была перекрыта, вся галактика могла наблюдать марш многомиллионной армии модов. Ты тоже там был.
— Да. Был, — она увидела тьму, промелькнувшую в его глазах. Интересно, каким он видел этот парад? Что чувствовал, вышагивая во главе армии безумца, покорный, как марионетка?
— Этот мир уже балансировал на грани, но я не хотела этого видеть и признавать. И даже когда война началась, я не восприняла её всерьёз. Это ведь какие-то периферийные планеты ЗС, и там постоянно кого-то убивают, таков уж коленкор. Не нравится? Всегда можно переехать. Ну а я ведь гражданка благостной Гвады, привыкшая к комфорту, стабильности и безопасности; такие не верят в войну до тех пор, пока она не постучится в дверь. Так что я просто жила своей жизнью, болтала в вирте с богом смерти, плавала в мутной воде кибер-преступности и чувствовала себя очень умной, очень взрослой… Смешно вспоминать, но так и было. Сестра связывалась со мной, дважды. Первый раз она сообщила, что беременна. Второй раз прислала короткое: “Всё намного серьёзнее, чем власти пытаются представить, Ли. Уезжай”. Я проигнорировала оба сообщения; флагман Родас стёр с лица галактики Гваду-1 через неделю после того, как я получила второе. И, как бы я ни надеялась на обратное, моя сестра, верная долгу перед Гвадой, оставалась там. Могла бы попасть на последний эвакуационный транспортник, но её место занял один из лордов. Такие дела.
11
— И тогда ты пошла в добровольцы…
— Да. Тогда многие шли, на самом деле, невзирая на внутренние дрязги. Кто-то наконец соизволил увидеть, что на самом деле представляет из себя Эласто, кто-то потерял там родных и близких, кто-то был преисполнен патриотизма, умело накручиваемого пропагандой… У меня было всё вышеперечисленное, щедро приправленное сожалением и виной. Я убеждала себя, что иду сражаться ради всего хорошего против всего плохого, хотя в равной мере это был акт отчаяния, конечно. И военная реальность развеяла многие мои иллюзии. Впрочем, я по сей день верю (и вряд ли когда-то верить перестану), что за возможность остановить Эласто стоило сражаться, до последнего. На верхушке отродясь не было святых — но Эласто, тем не менее, уверенно претендует на звание худшего из худших. Не знаю, получил бы он в итоге приз или нет — всё же, человеческая история, даже новейшая, знает слишком много таких вот деятелей — но побороться за него точно мог.
— С этим сложно спорить, — ответил Танатос тихо. — Возможность остановить его действительно стоила многого. Для нас, модов, она вообще стала залогом выживания… Эта цель всегда была больше, чем я, или ты, или наши чувства. Здесь, я думаю, мы с тобой совпадаем.
Здесь не поспорить.
— Верно. Совпадаем.
— Потому я не буду извиняться. И не стану ждать извинений от тебя, разумеется. Там, в том сражении, каждый из нас сделал то, что должен был. Думаю, повторись всё снова, мы бы приняли ровно те же самые решения. Так что да, я не буду просить прощения. Но хочу, чтобы ты знала: мне жаль. Я не склонен сожалеть о многом, но ты всегда была моим самым большим, самым тяжёлым сожалением.
Это был какой-то… неожиданный поворот. То есть, с учётом всего уже случившегося и сказанного этого, наверное, следовало ждать, но она всё равно удивилась.
— Признаться, я ждала от тебя иного.
— Например?
— Не знаю. Обвинений, проклятий, признаний в вечной ненависти…
Он широко улыбнулся. Она в который раз подумала, что у него очень интересная улыбка — одновременно яркая и острая. Об такую ничего не стоит порезаться.
— Ну, я тебя ненавижу, — сказал он буднично, как обычно говорят, например, о погоде за окном. — Но, как я уже сказал, ненависть — интересное чувство. Не ты одна изменилась, Ли. Не скрою, в тот, первый момент мне, возможно, действительно хватило бы дури в чём-то тебя обвинять, злиться или устраивать сцены. После нашего (теперь уже, слава всему на свете, не последнего) разговора я даже был уверен, что хочу тебя убить.
— Да, я старалась.
— Да брось! По правде, ты была совершенно неубедительна. Из тебя вышла бы не особенно хорошая актриса, на тот момент так точно. Поверить тебе хоть на мгновение мог только кто-то, кто пребывал в состоянии помутнённого сознания. Вроде меня.
Он усмехнулся и чуть более расслабленно расположился на кровати, опираясь на руку. Жест казался очень человеческим, едва ли продуманным, не имеющим ничего общего с обычной функциональной скупостью, с которой двигались моды — ещё откровение этого вечера. Одно из многих.
— Но я тогда тебе поверил, да, — сообщил он неожиданно весело. — И хотел убить тебя целых минут десять. А может, все пятнадцать. Вот каким решительным юношей я был, с ума сойти! А уж какая каша у меня в тот момент в голове варилась, вспомнить страшно… В оправдание своё должен заметить, что меня едва ли можно было назвать взрослым на тот момент. Физически — да, а вот психологически… То, что принято называть переходным возрастом, я провёл, плавая в биомоделирующей субстанции, так что потом пришлось навёрстывать. И царившая вокруг обстановка, сама понимаешь, не способствовала вообще ничему.
— Тяжело спорить.
— Вот-вот. Так что в голове у меня царил форменный бардак. Там рушились грандиозные планы, разбивались построенные иллюзии… Потом, конечно, в мыслях у меня немного всё встало на место. Не без посторонней помощи, правда, но кто из нас совершенен? И я признался хотя бы самому себе, что убить тебя — не опция. Точнее, что я не смогу, даже если необходимо; не смогу, даже если слеп от ненависти, и зол, и полон боли. Ты знаешь, такое бывает.
— Знаю, — глупо отрицать очевидное.
— А потом ты умерла. Я до последнего надеялся, что нет, но факты и прекрасный принц были очень убедительны. И я начал медленно, но верно сползать в типичную для таких случаев пропасть. Потому что, пока человек жив, его проще ненавидеть и в чём-то винить. Но, как показал в этом смысле мой личный опыт, смерть — очень хорошая индульгенция. Когда человек умирает, ненависть, злость и прочее рано или поздно слетают, как шелуха. Если под ними не было ничего, то остаётся пустота. А вот если было…
— О да, — она вспомнила смерть Милли и всё, что пришло за ней. — Ты прав, смерть — лучшая из индульгенций. Покойников проще идеализировать.
— О, уж с этим я неплохо справлялся задолго до тех событий, — легко ответил он. — Я идеализировал тебя, разумеется. Во многих смыслах. Ты была моей первой любовью; ты была моим первым настоящим домом; ты была другом; ты была… символом свободы.
— Ойч, — пробормотала она. — Звучит…
— Знаю-знаю. Но ты действительно многому научила меня. Это забавно, но ты можешь с полным на то правом считать себя одним из идеологов нашего восстания. Не главным, конечно, но свою лепту твои идеи о внутренней свободе внесли, равно как и прочитанные мной с твоей подачи книги. Из наших встреч я почерпнул многое, том числе и в техническом плане.
Шок — это по-нашему.
— Я… я не была готова к таким новостям.
— Понимаю. Ну уж прости, на то они и откровенные ночные разговоры. Тебе уже, на самом деле, пора спать. Но я хочу закончить, благо осталось немного. Так вот… Я действительно идеализировал тебя, Ли. И не только во всех вышеперечисленных смыслах. Самое главное, чем ты для меня тогда была — мечтой и целью. Той, к кому я однажды вернусь. Солдаты ведь должны к кому-то возвращаться с войны, так? Это я, спасибо прочитанным с твоей подачи книгам, быстро усвоил. И для меня это была ты.
Она уставилась в потолок, потому что прямо сейчас едва ли могла выдержать его взгляд.
— Ну да, это типичная история. Тут тебе даже не придётся оправдываться молодостью. Когда вокруг война, не та, которая на картинке в боевике, а реальная, похожая на непрекращающийся бессмысленный и беспощадный кошмар, многие мечтают, как и к кому вернутся. У солдат-мужчин на войне очень обостряется эта мальчишеская фишка — делить женщин на шлюх, мадонн и “своих парней”. И те, кто ждёт дома, всегда мадонны. Вне зависимости от реального положения вещей. Они больше символы, чем живые люди. Жди, дорогая, и я вернусь… Да, потом, когда герои возвращаются домой, этот образ рушится. Приходят бытовые дрязги, прячутся по углам тени почти неизбежных измен, ПТСР цветёт махровым цветом. Один чувствует, что не стоило возвращаться, другая — что вернулся кто-то другой… Кто-то это преодолевает, кто-то нет. Но проходят через этот период деконструкции символа все.