Алим Тыналин – Громовка (страница 24)
— Не спи, д'Артаньян! Враги кругом!
Развернулся снова. Поехал рядом, теперь слева, вплотную, полметра до моего локтя.
Пыль от переднего колеса летела мне в лицо, мелкая, рыжая, набивалась в нос, в рот и в глаза. Я прищурился, но не остановился. Не отвернулся, не ускорился и не замедлился.
Скорость пять двадцать на километр.
— Леха, ну хорош дуться! — Колька перекрикивал мотор. — Я ж по-дружески! Просто интересно, ты правда думаешь, что в Сердобске тебя ждут? Там пацаны из секций, из ДЮСШ, из города. А ты колхозник в кедах. С мешками на ногах. Смешно же!
Он объехал меня кругом, сделал широкую дугу по полю. Мотоцикл подпрыгнул на кочке, Колька крякнул и вернулся на дорогу.
Пыль столбом, я бежал сквозь нее, как сквозь туман, видимость два метра, глаза слезились.
Так прошло пять минут. Колька кружил вокруг, комментировал мои действия, газовал, тормозил, снова газовал.
Мотоцикл чихал синими выхлопами, видимо, масло в смеси, кольца изношены, подумал я машинально, как подумал бы тридцатисемилетний инженер с дипломом МАИ.
Тогда Колька перестал говорить, просто начал молча кружить вокруг меня. Пыль, треск, выхлопы как выстрелы.
Еще несколько минут. Я бежал все также.
Темп тот же. Главное, что пульс сто сорок. Глаза прищурены, рот закрыт, я дышал носом, несмотря на пыль.
Пыль оседает, она не убивает, это просто раздражитель, не более. Это часть тренировки.
На соревнованиях бывает ветер, дождь или жара. Попадается судья, который смотрит не туда. Или чиновник, который звонит за сутки до вылета.
Бывает допинг-офицер с протоколом, который хочет отстранить тебя от соревнований. Я же говорил, что Колька на мотоцикле это мелочь. Пыль на обочине.
Колька сделал еще круг. Широкий, по полю, и вернулся, уже медленнее, по-прежнему без комментариев. Молча ехал рядом.
Смотрел на меня. Я чувствовал взгляд, сбоку, на уровне груди, потому что Колька сидел на мотоцикле ниже, чем когда я бежал в полный рост.
Затем он газанул. Поехал вперед, по прямой, к деревне. Мотоцикл затрещал, удаляясь, пыль за ним повисла длинным рыжим хвостом, и начала оседать.
Наконец-то наступила тишина. Треск мотоцикла раздавался далеко, у деревни, потом послышался за домами, и наконец совсем пропал.
Я бежал все также. Пыль осела на лице, на рубашке и на утяжелителях. Во рту привкус земли и бензина. Глаза красные, слегка слезились. На ресницах тоже пыль.
Но темп не упал ни на секунду. С четвертого по шестой километр — ровный, стабильный, скорость пять двадцать километров в час, как метроном.
Добежал до калитки. Остановился. Руки на колени, старался восстановить дыхание. Пульс сто десять через минуту, надеюсь будет девяносто через пару минут. Тогда это будет нормально.
Я снял утяжелители. Повесил на перила крыльца.
Умылся под рукомойником, долго, тщательно, смывая пыль с лица, с шеи, вытаскивая даже из ушей. Вода холодная, чистая, колодезная. Прополоскал рот, сплюнул.
За забором у тети Паши тишина. Рано, еще спит.
Мать вышла на крыльцо. Посмотрела на меня, мокрого, усталого, с красными глазами.
— Что с глазами? Ты что, ревел?
— Пыль. Ветер поднял.
Она посмотрела на дорогу, пустую, тихую, в утреннем свете. Ветра не было. Ни дуновения. Тополя у правления стояли неподвижно, флаг на крыше правления обвис.
Ничего не сказала. Ушла доить Зорьку.
На крыльце остались мокрые грязные утяжелители. Рядом ведерко с удочкой. Рыбалка сегодня после бега. Потом опять сенокос.
Затем плавание. Через день к Митричу, стрелять, еще через день к Егорычу, сорок минут шагом на Орлике.
До соревнований осталось совсем немного.
Глава 13
Два удара
Вода в Хопре в начале сентября остыла до четырнадцати градусов. Днем еще терпимо, после обеда, когда солнце прогревает отмель, можно зайти и поработать двести-триста метров.
Вечером уже зябко, но терпимо. Ночью другое дело.
Я полез в реку в одиннадцатом часу. Дурость, если разобраться.
Днем не успел, утром тоже, школа с семи тридцати, четыре километра до Покровки, столько же обратно, потом огород, полчаса с кирпичом на вытянутой руке, в конце бег.
Плавание осталось на вечер, а вечер растянулся, мать попросила починить шесток у печи, половина кирпича раскрошилась, надо замазать глиной. Затем Зорька не давалась доить, мать промучилась сорок минут, я держал корову за рога.
Когда все закончилось, уже давно стемнело. Репродуктор у дома правления уже отыграл гимн и замолк.
Окна в избах погасли, только у Мосиных горел свет в сенях, Витькина мать стирала, из открытой двери тянуло запахом хозяйственного мыла.
Я взял рубашку, запасные штаны и пошел к реке.
Ночной Хопер в сентябре это темная, тяжелая вода с запахом ила и прелого листа. Ивы свесились до поверхности, их не видно, только слышно, как ветки шуршат по течению. Над рекой низко стелился туман, белый, холодный, оседающий на лице мелкой влагой.
Зашел по пояс. Кожу стянуло мгновенно, гусиная дрожь прошла от бедер до затылка.
Четырнадцать градусов далеко не те двадцать два, что в июле. Тело не хотело идти в воду. Тело хотело чтобы я выскочил на берег, вытерся, согрелся и лечь под теплое одеяло.
Оттолкнулся и поплыл. Кроль, локоть поднимается высоко, выдох в воду.
Первые пятьдесят метров терпимо, дыхание ровное, руки тянут нормально. Через сто начала сводить правую икру, несильно, намек на судорогу. Я растянул стопу на себя, прогреб еще двадцать метров и развернулся.
Двести метров, два подхода. На берегу вытирался запасной рубашкой, стуча зубами от холода.
Руки тряслись. В темноте не видно ни берега, ни воды, только белый туман и звезды над головой, яркие, сентябрьские, без городской засветки.
Пробежал три километра до дома трусцой, чтобы согреться. Лег. Заснул.
Утром проснулся от того, что не мог вдохнуть полной грудью.
Не задохнулся, нет. Воздух шел нормально, легкие наполнялись, но справа, в нижней части грудной клетки, при каждом глубоком вдохе возникала боль. Тупая, тянущая, как будто кто-то прижал к ребрам горячий утюг и держал не отпуская.
На выдохе боль уходила. На вдохе возвращалось.
Я сел на кровати. Панцирная сетка звякнула. Попробовал вдохнуть медленно, через нос, до упора.
На три четверти вдоха боль усилилась, резко, как удар. Я выдохнул. Подождал. Попробовал еще раз. То же самое.
В школу шел четыре километра и дышал поверхностно, мелкими глотками, как собака в жару. Витька шагал рядом, рассказывал что-то про новую учительницу по химии, рыжую, молодую, из Саратова, строгую до невозможного.
Я кивал и считал шаги. На каждый двадцатый пробовал глубоко вдохнуть. Боль не уходила.
На третий день пошел к фельдшеру.
Не к Анне Ивановне в деревенский медпункт, та бы сразу рассказала матери в тот же вечер, а в район, в Сердобск, в поликлинику на улице Кирова. Поехал на попутном молоковозе, как тогда, в июле.
Только теперь дядя Гриша в кабине курил по-настоящему, не жевал мундштук, а затягивался. Дым в кабине стоял сизый, густой, я старался не кашлять.
Поликлиника находилась в одноэтажном здании, побеленном известью, с крыльцом в три ступени и вывеской «Сердобская районная поликлиника». Внутри меня встретил запах карболки, хлорки и чего-то кислого, больничного.
Линолеум на полу стертый, стены покрашены масляной краской, зеленый низ, белый верх, граница по деревянной рейке. Очередь из шести человек, пожилые женщины, мужик в ватнике с перебинтованной кистью, молодая мать с грудным ребенком на руках.
Фельдшер принял через сорок минут. Семен Аркадьевич, худой, лет пятидесяти пяти, в белом халате с пожелтевшими лацканами, очки на кончике носа, за ухом карандаш. Руки сухие, жилистые, с коротко стриженными ногтями.
— Раздевайся. На что жалуешься?
Я снял рубашку. Ребра привычно торчали наружу, но уже не так, как в июле.