18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Alexey Tuzov – Счастье, занятое у младенца О ребёнке судьбы, чужой доле и богатстве с дурной совестью (страница 3)

18

В корейской истории о Чапоги этот вопрос прозвучит как тихий стук в дверь совести: бедняк получил счастье ещё не рождённого ребёнка, пожил им, обогрелся возле него, как возле чужого очага, а потом настоящий владелец этой доли появился на земле. И весь достаток, ещё вчера казавшийся милостью, вдруг стал проверкой. В славянской сказке о Марко Богатом вопрос прозвучит грубее, почти как удар по воротам: родился бедный мальчик, которому назначено войти в дом богача, и богач, вместо того чтобы увидеть тайну, увидел угрозу. Но в обоих случаях ребёнок — не украшение сюжета, не сентиментальный довесок, не маленькая слезинка, которой народное воображение решило размягчить суровую тему богатства. Он — настоящий центр. Он тот, кто выявляет, было ли счастье благословением или присвоением, было ли богатство даром или засадой, был ли дом жилищем или крепостью против будущего.

И потому самый маленький в этих сказках оказывается самым большим владельцем. Не владельцем в грубом смысле, не хозяином с ключами на поясе, не маленьким тираном, которому все должны кланяться только потому, что он родился. Нет, ребёнок владеет иначе: он владеет смыслом того, что взрослые приняли за собственность. Он показывает, для чего богатство существует, куда оно должно течь, перед кем оно должно смириться, кому оно должно открыть дверь. Взрослый может владеть вещами; ребёнок владеет их будущим смыслом. И если вещи не хотят идти к этому смыслу, они начинают портиться изнутри. Тогда сундук становится саркофагом, дом — крепостью, наследство — страхом, а счастье — имуществом с дурной совестью.

Так начинается наш путь: не с вопроса о том, кто богат и кто беден, а с вопроса о том, кто имеет право на завтра. Сказка отвечает странно, почти вызывающе: право на завтра чаще всего лежит в колыбели, пищит, путается в пелёнках и ничего не может доказать. Но именно поэтому его нельзя подделать. Взрослые доказывают свои права бумагами, силой, памятью предков, трудом, хитростью, договором, страхом соседей; ребёнок доказывает своё право одним только фактом своего появления. Он пришёл — и мир уже не может быть прежним. Он родился — и чьё-то богатство стало вопросом. Он заплакал — и где-то в большом доме хозяин впервые услышал не детский плач, а скрип открывающегося будущего.

Глава 2. Чапоги: счастье, которое дали не навсегда

Если славянская сказка о Марко Богатом начинает свой суд с младенческого крика, донёсшегося до богатого дома, то корейская история о Чапоги начинается гораздо тише и, может быть, оттого ещё беспощаднее: с бедности взрослого человека. Не с героической бедности, которую любят украшать в нравоучительных книжках, где бедняк всегда чист, кроток, благодарен, немножко поёт и вообще всем своим видом облегчает совесть обеспеченного читателя. Нет, здесь бедность не нарядная и не воспитательная, а простая, рабочая, ежедневная, такая, которая не произносит монологов, потому что занята тем, что тянет на себе очередную вязанку дров. Живёт дровосек, и вся его жизнь, кажется, состоит из дерева, дороги, усталости и той странной надежды, которая у бедных людей не умирает окончательно, но становится маленькой, как огонёк под мокрой золой. Он трудится, а нужда не уходит; он ходит, а дорога не кончается; он несёт дрова, а сам словно всё глубже входит в лес человеческой беспомощности. У него нет роскоши отчаяния — отчаяние тоже требует свободного времени. Ему надо жить.

И вот именно в эту жизнь, где всё слишком земное, слишком тяжёлое, слишком пахнущее потом, дымом и бедной похлёбкой, вдруг открывается небо. Но это не то небо, которое мы привыкли воображать по открыткам: золотое, умилительное, с облаками, похожими на взбитые сливки для благочестивого воображения. Восточная сказка вообще умеет быть трезвее нашего религиозного сентиментализма. Небесный мир в Чапоги не просто сияет — он распоряжается. Там есть порядок. Там есть знание. Там есть то, чего на земле бедняку всегда не хватало: не просто милость, а справедливость учёта. И это поразительно. Человек, которого земная жизнь почти не замечала, вдруг попадает туда, где замечено всё: бедность, доля, имя, ещё не родившийся ребёнок, даже та мера счастья, которая пока не пришла в мир, но уже где-то записана, как зерно, которому назначено стать хлебом.

Здесь-то и обнаруживается главное чудо Чапоги: счастье оказывается не капризом, не случайной улыбкой неба, не лотерейным билетом, выпавшим из рукава мироздания, а долей. Оно учтено. Оно кому-то принадлежит ещё до того, как этот кто-то научился дышать земным воздухом. У счастья есть адресат, даже если адресат пока не родился; у доли есть имя, даже если имя пока не произнесено матерью над колыбелью. И бедный дровосек получает не просто богатство, а счастье Чапоги — ребёнка будущего, младенца, которого ещё нет на земле, но который уже существует в небесном счёте. В этом месте сказка становится почти невыносимо глубокой. Она не говорит: «бедному дали счастье, потому что бедных жалко». Она говорит: «бедному дали счастье, которое принадлежало другому». И вдруг самая простая мечта бедняка — выбраться из нужды — оказывается поставленной в связь с ещё не родившимся человеком.

Конечно, дровосек богатеет. И было бы жестоко, да и неправдиво, не почувствовать вместе с ним облегчения. Нельзя так быстро становиться моралистом, чтобы забыть, что голод — плохой собеседник, а холод — отвратительный духовник. Когда у бедняка наконец появляется достаток, когда стол перестаёт быть пустым, когда дом перестаёт смотреть на хозяина щелями, когда жизнь уже не каждый день спрашивает: «Ну что, выдержишь ещё?» — в этом есть настоящая радость. Мы не должны смотреть на дровосека сверху вниз, как сытые люди смотрят на человека, который слишком обрадовался хлебу. Он не злодей. Он не вор с ножом за пазухой. Он не Марко Богатый, который услышал о ребёнке и решил его уничтожить. Он человек, которому дали возможность дышать. И именно потому его история так болезненна: сказка не выбирает лёгкую жертву. Она ставит вопрос не перед негодяем, а перед человеком, которого нам почти хочется защитить.

Ведь как легко было бы, если бы чужое счастье всегда попадало в руки мерзавца. Тогда мир был бы удобен для морализирования. Мы бы указали пальцем, сказали: «Вот он, похититель чужой доли», — и пошли бы спать с приятным чувством собственной правоты. Но Чапоги устроен тоньше. Чужая доля оказывается у того, кто сам был обделён. Человек, которому много лет не хватало счастья, вдруг получает счастье другого. И тут рушится примитивная арифметика справедливости, в которой бедный автоматически прав, а богатый автоматически виноват. Сказка словно говорит: бедность не делает человека владельцем любой доли, как и богатство не делает его владельцем будущего. Бедный может страдать — и всё же получить не своё. Богатый может радоваться — и всё же быть должником. Человек может быть богат и всё ещё не быть правым.

Эта мысль страшнее, чем кажется. Мы привыкли оправдывать счастье его наличием. Если оно пришло, значит, так надо. Если человеку повезло, значит, судьба улыбнулась именно ему. Если он выбрался из нищеты, значит, можно наконец выдохнуть и не задавать лишних вопросов. Но Чапоги, как всякая подлинная сказка, не уважает наше желание выдохнуть раньше времени. Она говорит: полученное благо ещё не доказало своей правды тем, что оно получено. Богатство не становится праведным только потому, что оно согрело бедняка. Счастье не становится твоим только потому, что ты успел привыкнуть к его вкусу. Привычка вообще плохой богослов. Она очень быстро освящает всё, что удобно: чужую землю, чужой труд, чужую славу, чужое место за столом, чужой кусок хлеба, чужое будущее. Человек обживается почти в чём угодно, а потом называет обжитое своим. Сказка же приходит и спрашивает: а кто был записан хозяином до того, как ты поставил там свою лавку?

В этом смысле небесный мир Чапоги — не просто место чуда, а место разоблачения земной самоуверенности. На земле всё выглядит просто: кто владеет, тот и хозяин. На небе выясняется: кто владеет, тот может быть лишь временным держателем чужой доли. Земная собственность отвечает на вопрос «у кого?», а сказочная судьба спрашивает «для кого?». И это два совершенно разных вопроса. У дровосека есть богатство, но у Чапоги есть предназначение. У дровосека есть дом, но у Чапоги есть запись. У дровосека есть настоящее, но у Чапоги есть таинственное право будущего. И когда эти две правды встречаются, оказывается, что настоящее не может без суда присвоить себе будущее.

Появление Чапоги — одна из тех сказочных сцен, где внешне происходит почти ничего, а внутренне рушатся целые царства. Ребёнок рождается не в великолепии, не под охраной, не в доме, который заранее приготовил ему наследственную колыбель. Он появляется у дороги, в повозке, под телегой, в том бедном и скрипучем промежутке между «никуда» и «куда-нибудь», где человек особенно похож на странника в мире, который ещё не признал его своим. В сказках такие места не случайны. Повозка, телега, дорога — это не просто декорации. Это сама неустроенность человеческой доли, поставленная на колёса. Ребёнок, которому принадлежит счастье, приходит не из центра мира, а с его края; не из дома, а с дороги; не как наследный княжич в шёлках, а как живой вопрос, завёрнутый в бедность. И именно этот ребёнок делает богатство дровосека подозрительным.