реклама
Бургер менюБургер меню

Alex Coder – МОРОК НАД КИЕВОМ (страница 4)

18

Страх смерти. Страх боли. Страх одиночества. Страх безумия. Все его мелкие и большие страхи, копившиеся всю его долгую, нелегкую жизнь, вдруг слились в одну чудовищную, всепоглощающую волну и ударили ему в грудь, как таран.

В его голове, словно наяву, вспыхнули картины. Вот он, маленький, заблудился в ночном лесу. Вот его бьет отец за разбитый горшок. Вот он видит свою мертвую мать, лежащую на столе с монетами на глазах. А вот он держит холодную руку своей Марфы, чувствуя, как уходит ее последнее дыхание. Все, чего он когда-либо боялся, обрушилось на него одновременно.

Остромир отшатнулся, его пальцы разжались, и топор с глухим стуком упал на землю. Он открыл рот в беззвучном, детском крике, глядя, как безликая тьма медленно, неотвратимо, как лавина, движется к нему, заполняя собой все пространство. Его сердце сжалось в ледяной, сморщенный кулак и остановилось. Последнее, что он увидел – была абсолютная, бесконечная пустота, которая с любопытством заглянула в его остекленевшие глаза.

Глава 6

Утро не принесло облегчения. Оно принесло лишь новую, более утонченную форму ужаса. Солнце, взошедшее над горизонтом, было бледным, анемичным, будто у самого светила за ночь выпили всю кровь. Его бессильные лучи не могли пробиться сквозь туман, не могли разогнать его. Мгла не рассеялась, как это бывало всегда. Она лишь поредела, превратившись в серую, нездоровую, маслянистую дымку, которая, казалось, висела на всем, как саван. Она цеплялась за острые крыши домов и голые верхушки деревьев, как гнилая паутина. Воздух был неподвижен, тяжел и пропитан болотной сыростью. И он пах. Пах концентрированной гнилью, как вскрытый склеп, где десятилетиями прела плоть, смешиваясь с запахом прелых листьев и сырой, холодной земли. Этот запах забивался в ноздри, оседал на языке, и казалось, от него невозможно отмыться.

Первым на стройку прибрел, а не пришел, десятник Прохор. Он сразу, еще на подходе, почувствовал, как по его спине поползли липкие мурашки. Что-то было не так. Гнетущая, мертвецкая тишина. Это была не просто тишина. Это было отсутствие жизни. Он не услышал привычного старческого кашля Остромира. Не было слышно, как тот рубит щепки для утреннего костра. В воздухе не пахло дымом. Это отсутствие мелких, привычных звуков пугало больше, чем любой крик.

– Остромир! – позвал он, и его голос прозвучал жалко и чужеродно в этом ватном, приглушенном воздухе, утонув без эха. – Старый хрен, ты где? Заспал, что ли?

Он обошел недостроенный сруб, его сапоги противно чавкали в грязи. И увидел его. И мир Прохора рухнул.

Сторож сидел на том же самом бревне, у давно погасшего и остывшего кострища. Он сидел совершенно неподвижно, как каменный идол, поставленный здесь какой-то злобной, насмешливой силой. Голова его была неестественно откинута назад, словно ему сломали шею. Глаза, широко открытые, стеклянные и невидящие, смотрели прямо в серое, равнодушное небо. Но страшен был не сам взгляд. Страшным было то, что в них застыло. Прохор, который видел и мертвецов в бою, и утопленников, и повешенных, никогда не видел такого. Это было не выражение боли или страха. Это был отпечаток, слепок абсолютного, вселенского ужаса. Ужаса, для которого у человека нет и не может быть слов, ужаса перед бездной, заглянувшей в ответ. Выражение, которое могло быть только на лице того, кто увидел истинный, омерзительный облик вселенной.

Но даже не это заставило мочу Прохора тонкой теплой струйкой потечь по его ноге. Самым страшным, самым противоестественным были волосы старика.

Вчера еще обычные, седые с темной проседью, они стали абсолютно, невозможно белыми. Не просто седыми – они потеряли всякий цвет, словно сама жизнь была вытравлена из каждой волосяной луковицы. Белые, как свежевыпавший снег, как очищенная кость. Каждая волосинка на голове, в его густой бороде, его редкие брови, даже волоски в ушах и ноздрях – все было мертвенно-белым.

Его лицо превратилось в высохшую маску. Кожа, до этого просто морщинистая, стала желтовато-серой, как старый восковой огарок, и высохла, плотно обтянув череп. Щеки ввалились, губы сморщились, обнажив потемневшие зубы в жутком оскале-улыбке. Казалось, из тела не просто ушла жизнь – из него высосали всю влагу, всю кровь, всю суть, оставив лишь пустую, хрупкую оболочку, иссохший человеческий стручок. Рядом на влажной земле валялся его верный топор. Чуть поодаль – опрокинутая фляга, из которой вытекла вся вода. В руке, застывшей в странной, скрюченной позе, Остромир все еще сжимал кусок недоеденного, почерневевшего хлеба.

Мозг Прохора отказывался принять эту картину. Она была слишком неправильной, слишком кощунственной. На одно мгновение ему показалось, что это просто дурная, злая шутка. А потом понимание обрушилось на него, как удар обуха.

Из его горла вырвался не крик, а тонкий, похожий на свиной визг звук. Он зажал рот рукой, давясь рвотой, которая подкатила к горлу. Он попятился, споткнулся о бревно и упал навзничь в ледяную грязь. Не чувствуя ни холода, ни боли, он перевернулся, вскочил на четвереньки и, как обезумевший зверь, бросился бежать. Прочь. Прочь от этого места, от этого седого трупа, от его стеклянных глаз, которые, казалось, все еще смотрят на него из пустоты. Он бежал, спотыкаясь, падая, снова вскакивая, царапая руки о щепки, не разбирая дороги. В его голове билась только одна мысль: "Прочь, прочь, прочь!". Он должен был добежать до детинца, до людей, до света, рассказать об этом… об этом… Но он не знал, как это назвать. И это было хуже всего.

Глава 7

Яромир стоял над телом Остромира, как скала посреди бурного потока чужих эмоций. Он пришел вместе с Прохором, который все еще дрожал, как в лихорадке, и которого мутило от ужаса, и с княжеским лекарем, греком по имени Феофан. Вокруг, на безопасном расстоянии, уже сбилась в кучку толпа. Первые рабочие, пришедшие на стройку, стояли и пялились, как на диковинное зрелище. Их лица были бледными, они боязливо перешептывались, плевали через плечо и торопливо крестились – кто двумя пальцами, по-гречески, кто тремя, как учили новоявленные священники. Этот страх был липким и заразным.

Яромир молчал. Он делал то единственное, что умел делать безупречно, то, что не раз спасало ему жизнь на поле боя и в грязных переулках. Он наблюдал. Его разум, холодный и острый, как скальпель, отсек все лишнее – слухи, шепот, собственные эмоции. Его взгляд, лишенный всякого сочувствия, методично, сантиметр за сантиметром, вскрывал сцену смерти.

Земля. Грязная, чавкающая, покрытая гнилой щепой. Возле тела – никаких следов борьбы. Ни одного чужого отпечатка сапог, кроме следов самого Остромира и прибежавшего Прохора. Ни одной вырванной с корнем травинки. Труп лежал так, будто старик просто умер, сидя на бревне, и лишь потом неестественно откинул голову.

Оружие. Зазубренный топор Остромира валялся рядом. Не в руке. Просто лежал на земле, нетронутый. Фляга с водой – тоже. На поясе старика висел кривой нож, его рукоять была холодной и нетронутой. Он не пытался защищаться.

Тело. Яромир присел на корточки, игнорируя тошнотворный, сладковатый запах, начинавший исходить от мертвеца. На одежде и коже не было ни единой раны, ни пореза, ни синяка. На шее – никаких следов удушения. Ничего. Абсолютно ничего. Словно смерть пришла не снаружи, а изнутри. Вырвалась наружу, оставив после себя лишь эту высохшую, обесцвеченную оболочку.

– Что скажешь, Феофан? – спросил он тихо, не оборачиваясь, продолжая смотреть на скрюченные пальцы Остромира.

Грек, приземистый, холеный мужчина с умными, но усталыми от варварских болезней глазами, закончил свой осмотр. Он не прикасался к телу голыми руками, брезгливо вороша одежду деревянной палочкой. Закончив, он вытер руки о дорогую, но уже заляпанную грязью тряпицу.

– Сердце, – уверенно сказал он со своим сильным, раздражающим акцентом. – Сердце не выдержало. Он стар, вон, Прохор говорит, жаловался на одышку, на боли в груди. Наверное, ночью прихватило. Напал великий страх смерти… Он может сотворить такое с лицом человека. А волосы… – тут грек на мгновение запнулся, —…бывает. От великого потрясения, от ужаса неимоверного седеют. Слышал я о таком. У нас, в Элладе, рассказывали о философе, что за ночь стал белым, как лунь, узрев нечто непостижимое.

Яромир медленно поднялся и перевел на него свой тяжелый взгляд.

– Он поседел за одну ночь? Каждая волосинка? Брови? Волосы в носу?

Лицо Феофана дрогнуло. Уверенность в его голосе дала трещину.

– Это… необычайно, – согласился он, неловко пожав плечами. – Но не невозможно. Мир полон чудес и ужасов, воевода. Может, зверь какой выскочил из леса. Большой волк или медведь. Старик испугался до смерти. Животный ужас. Вот и результат.

Толпа рабочих за спиной дружно, с облегчением закивала. Это объяснение им нравилось. Волк – это понятно. Волк – это привычный враг из плоти и крови. Его можно выследить и убить. Ужас перед волком – это нормально. Они были готовы в это поверить, лишь бы не думать о том, чего не могли понять.

Но Яромир смотрел в широко открытые, остекленевшие глаза мертвеца. Он видел много смертей. Видел лица воинов, пронзенных копьями, их глаза, полные удивления и боли. Видел умирающих от ран, в их глазах была мольба и отчаяние. Видел больных, которых пожирала хворь изнутри, в их взгляде была лишь тупая покорность. Он видел страх во всех его проявлениях. Но это… это было совершенно иным.