Алесь Адамович – "Врата сокровищницы своей отворяю..." (страница 7)
И не довольно ли осыпаться разноцветным конфетти из стишочков, мелких зарисовок.
Не пора ли нашим писателям написать нечто покрупнее?
...Прозу, прозу, добротную, художественную прозу белорусскую дайте нам!
Чтобы на столе у нас рядом с толстой книжкой стихотворений «Шляхам жыцця» лежала бы не тоньше книжка прекрасной прозы».
***
Так какого крестьянина, белоруса, человека открывает себе и миру Максим Горецкий, создавая свои рассказы?
Не будем много говорить о ласковости и любви к людям из народа, столь свойственных белорусской революционно-демократической литературе начала XX столетия, а затем — советским писателям 20—30-х гг., продолжающим ту же традицию,— таким, как Кузьма Чорный. Это чувство всегда господствует и в произведениях Максима Горецкого. Видит он «своего крестьянина» во всей реальности его состояния, быта, со всем тем вековым, привычным и неустроенным, что характеризовало небогатую Богатьковку, белорусские деревни.
Зарисовки «Невестки ссорятся», «Глупая голова», «Злость», рассказ «Зима» — типичный пример «художественной корреспонденции» в адрес нового читателя, новой белорусской литературы, с молчаливым горьким вопросом: «Разве у вас не так было, есть?»
С горечью сына той же, такой же деревни пишет автор о бедной, безграмотной, неинтересной, с пьянками, сварами жизни.
«— Где же нож? — спросила молодая невестка у старшей и, прислонившись к столу, взяла краюху хлеба.
«Жрут как не в себя,— подумала старшая невестка,— детей моих объедают».
И сказала брехливым голосом:
— Ножиху пошел искать... Свадьба будет.
Молодая обиделась.
— Собачий твой язык! Что ты говоришь, что собака лает — одно и то же! — заругалась она так, как ругаются старые бабы.
— Ай да сыплешь! — удивилась старшая.— Ай да сыплешь, чтоб тебе язык чирьями обсыпало».
Дочь писателя Галина Максимовна вспоминает, как в Богатьковке (уже в 1936 г.) девчата и она разозлили чем-то соседку «старуху Домну», и та показала всей улице, «как ругаются старые бабы».
Отец (потом она заметила) вышел из хаты, чтобы пожурить свою уже довольно взрослую дочь, но услышал, как мастерски баба сыплет проклятия, как плетет и переплетает их — не вынесла душа жителя деревни и писателя: выхватил книжечку и, затаившись за сараем, стал записывать проклятия, сыпавшиеся на голову его любимой дочери...
Не только с горечью, но и «со вкусом» слушает и пишет, передает многое из жизни, из нравов старой белорусской деревни Максим Горецкий. Потому что знает он своих людей — и таких, и эдаких. Потому что вдруг сверкнет скупое солнышко, и неожиданными красками вспыхнет недавно серый, печальный пейзаж... Как в этом вот рассказе — «Зима». Живут люди черт знает как: дети, куры, свиньи, канитель, свары бесконечные, работа, хлопоты — то и дело потасовки в хате.
«— Акы-ыш! Мам, ты глянь, все куры из-под печки вылезли.
— Моя кукла! Моя кукла!
— Ай, чтоб ты сдох!
— Не бе-ейся!
— Хрю-хрю-хрю... Чух-чух, чых!..
— Куд-куд-ку-дак!
— Тише вы! Грязнули, кабана вспугнете. Черт бы побрал этого учителя, что он вас в школу не взял: может, тише в хате было бы. «Поздно привели...» К учительницам бегать тебе не поздно, даже среди ночи. А ты, Варька, прутом не размахивай: петух стекло в окне выставит. Куда взлетел, проклятый...
— Акыш, акыш!
— Стой, стой, детка, не гони! — спохватилась молодица.
— Бряк!
— О господи ты мой милостивый,— захныкала бабка,— опять разбили миску, новую миску. Чтоб вы себе головоньки разбили. И ты, мать, сидишь, ничего не видишь. Скоро ли ты себе рубашечку на тот свет напрядешь или нет. Давно ли я три копейки отдала за миску, чтоб вы свое здоровьечко отдали.
— Чух, чух! Хрю-хрю!..
— А, мамочка, не буду! А, родненькая, не буду. Ой болит, болит! — отчаянно заголосила девочка.
— Гоните вы хоть кабана, что ли. О, господи, за что караешь? — сокрушался старик».
Здесь все кипит — вот-вот кого-нибудь ошпарит. Перепадет, наверно, и мужикам, «хозяевам», собравшимся в одной хате и увлеченным мужским занятием: игрой в карты. Здесь страсти тоже закипают — не копеечные, хотя игра идет на копейки.
«— Под твою темную,— сухим голосом сказал Валента Ивану, взглянув на него украдкой, и забарабанил ногтями по столу, чтоб не так заметно было, как дрожат у него руки.
— Чем он побил? Слишком умные вы все,— стал перекидывать карты Валента.
— Чем? Вальтом козырным...
— Вальтом козыльным,— покраснел Валента и вывалил язык, сердито дразня их: знатоки сыскались, не играете, так не лезьте не в свое дело.
Спор заходил далеко. Уважающие себя игроки помалкивали, не заступаясь ни за одного, ни за другого. Все не любили Валенту за его ум, радовались его ошибке...»
Целый мир здесь — симпатий, антипатий, злости, алчности, зависти, высокомерия, «местного» юмора. Самоуглубленно, с чувством собственного достоинства деревенские мужчины заняты делом — в стороне от писка детей и поросят. И тут произошло неожиданное: словно шаровая молния влетела в хату...
«В эту минуту в хату влетела Кулина, жена Ивана, и подскочила к столу:
— Чтоб ты света божьего не видел, как ничего, кроме карт, не видишь. Чтоб ты с этой скамьи не слез, как ты из-за карт не вылезаешь, домой не идешь. Лентяй ты, чтоб тебе, чтоб ты, га-го-го,— как из торбы горох, сыпала она.
Ивана как ветром сдунуло со скамьи. Деньги с кона очутились в кармане Валенты, а изорванный Кулиной в клочья крестовый король разлетелся по столу и под шесток. Игроки опешили.
Проявив такую решительность, баба и сама на мгновение поразилась, но тотчас опомнилась, пока фортуна была в ее руках.
— Домой иди, мошенник! — крикнула она на пороге и так хлопнула дверью, что стекла в окнах задребезжали.
Игроки запоздало перепугались.
— Ну, не приведи господи мне такая жена: я ее мигом образумил бы, на всю жизнь закаялась бы такие штучки выкидывать,— сказал кто-то поспокойнее.
Игра потеряла всякий интерес».
Потом мы видим тех же людей в иных обстоятельствах, за иным занятием, с другим выражением лица, с другими словами на устах.
Деревенская свадьба! — и вдруг за теми самыми женщинами, теми самыми крестьянами видится нечто иное, большое, то, что называют народом.
«Свадебные поезжане заняли весь двор. Хрупали сено кони, звякая колокольчиками и бубенцами. Тут и там ходили люди, громко смеялись и шутили, шныряли под ногами дети, играли в снежки, и стоял праздничный гомон. А из хаты доносились звуки скрипки и глухие удары бубна, слышны были песни и говор хмельных гостей.
— Одаривайте, одаривайте княгиню молодую! — во весь голос гремел веселый дед Петрок. Он был приглашен сватом и немного захмелел. Но горделиво взмахивал тарелочкой, обернутой белым платком, на которую складывали подарки.
Музыканты играли с веселым задором белорусскую польку, и в хате все ходило ходуном. Валента, важный, словно и не пьяный, подобревший, помогал музыкантам: широко расставив ноги перед скоморохами, он изображал бас, двумя лучинками барабанил в такт по струнам»
«Пока они беседовали, в круг протолкалась Петрочиха, она тянула за руку молчаливую невестку.
— Пойдем, пойдем, моя рыбонька! Вместе работаем, вместе спляшем. Пусть любуются добрые люди, как мы гуляем.
И пошла-пошла старуха, отступая задом, подпрыгивая по-сорочьи: хлопала в ладоши и веселыми глазками пристально вглядывалась в молодуху, а та, одной рукой подхватив край фартука и другой плавно взмахивая у головы, плыла за свекровью с едва заметной улыбкой, в которой постоянное затаенное страдание спешило теперь навстречу безудержному веселью и поддавалось ему.
Старуха запела старческим, дрожащим и ласковым голосом:
Ты, невестушка,
Ты — лебедушка!..
И молодуха сразу подхватила:
Матушка моя старенька,
Как голубка седенька!
И все были поражены чистым и звонким голосом этой тихой и молчаливой невестки Петрока».
***
Уже раннему творчеству Максима Горецкого свойственно то, что мы видим и у других классиков белорусской литературы — в произведениях Купалы, Коласа, Богдановича. Они умеют видеть свет во тьме, видеть духовную силу, нравственную мощь угнетенного люда.