Алесь Адамович – "Врата сокровищницы своей отворяю..." (страница 24)
В «Тихом течении» счастливо сошлись общая тенденция к белорусской повести, роману и личный поиск и шаги в том же направлении. Такие произведения, особенно гармоничные во всех своих частях и компонентах, часто появляются, пишутся с неожиданной легкостью и как что-то для автора не самое главное, а как бы «между прочим». Потому что обычно пишутся они «после» и «в результате»: уже много человек сказал о белорусской деревне, о войне, кажется, почти все, что мог и хотел. А вот это — какой-то факт, событие, человеческое лицо — еще щемит в памяти, ждет своей очереди...
Можно уже и об этом!
Например, о судьбе Панаски Нажинского, тоже из Богатьковки: совсем мальчонку, из-за ошибки в церковных книгах, забрали на войну и убили.
Факт местный, богатьковский, щемяще перекликался со стихотворением Павлюка Багрима, которое М. Горецкий знал, о котором писал впоследствии в «Истории белорусской литературы» [21].
Написал много о деревне, о войне, от многого уже освободился, что раньше, густое, тягучее, вроде бы даже мешало, тормозило, как бы связывало тебя в каждом движении — теперь, после всего, можно двигаться скорее, стремительнее, работать «виртуозно»: класть кирпич к кирпичу, хватая их, будто с воздуха, готовенькие, звонкие, емкие [22].
«Тихое течение» никоим образом не старается быть обязательно повестью (как «Меланхолия»), быть обязательно «сюжетом» (как «Две души»). Не было «задачи» обязательно писать «белорусскую повесть», была только необходимость писать, рассказать «об этом». Получилась повесть — тем лучше! Родилась девочка — тем лучше,
Радостно-уверенный стиль его, «Тихого течения» — хотя повествуется, кажется, совсем не о радостном.
Однако за внутренним содержанием, настроением повести, идущим от жизни, мы ощущаем еще и это настроение: радость, легкость движений мастера, которому впервые так «просто» дается это — большое полотно. Все так легко идет в руки, само, кажется, кладется, как надо, и так плотно, будто слово само притягивается на нужное место!
«Последние годы все меньше собирается народа, тише гудит дуда и тише голосят дудки-посвистели (так здесь называются двойные жалейки); не так сильно и не так старательно поют слепые нищие про того божьего угодника Лазаря и только для вида угрожающ! адским пламенем грешным людям»
«Все лето, лишь только святой праздник, ходили к князю асмоловцы, чтобы добром уговориться о несправедливых обрезах и выпросить послабление на пашню и ургу, заливной луг... «Погодите,— ласково отвечал им князь, любуясь новеньким, привезенным из чужих краев ружьем или залезая с тем чужеземцем в длинные дрожки и тараторя с ним на чужом языке (а выездные кони бьют копытами и не стоят на месте),— погодите...»
«А те асмоловцы возят и возят Князев спирт, все больше и больше нелюдимеют и уходят в себя. Ай, бог с ним, с миром, суматошным и непонятным».
«Забрался тогда «пророк» на гумно — лететь на небо — и сполз, дурак дураком. Взяла полиция и его и еще многих» .
Чувствуете, как густо, плотно, «в несколько рядов» кладутся слова, весомые, словно намокшее дерево, от мыслей о родном и «забытом» крае, и как одновременно легко несет их, слова те, общее приподнятое настроение.
Что же это за настроение и стиль, неожиданно приподнятый, чем он рожден, что в себе таит?
Уж не из такого ли ощущения он, не такой ли авторский голос в нем звучит: я расскажу вам о нашем крае, ведь вы, конечно, читали, знаете о других, близких и далеких, землях и народах. Слышали, конечно, про «украинскую ночь», про «парубків», «жінок» диканьских! А я вам расскажу о своем Асмолове, о «бедняге Днепре» — белорусском. Ведь я его, край этот, люблю не меньше, чем иные свой, и хотел бы, чтобы и вам не скучно было. Постараюсь, вспомню какие-то красивые истории, чтобы удержать внимание ваше...
Действительно, было, очень много происходило вокруг Асмолова: «притулилось то Асмолово к великому некогда пути из Великого княжества Литовского в Московию».
«Да только мелеет и ослабел старик-бедняга Днепро... Заглох совсем великий древний путь... Потихоньку разваливается, за речкой, на горочке, окруженный липами и кленами, старинный облупленный дворец взбалмошных князей Кондыб-Лугвеничей...»
Нет, не получается, не получится легенда, былина, потому что «забытый» он, этот край!
Тогда, может, деревня порадует чем-нибудь: заиграют краски, звуки, возрадуется глаз, душа читателя.
Так и кажется: набирает повествователь на всю грудь воздуха, чтобы начать вести возвышенный, пафосный, веселый хоровод смешно-радостных деревенских историй. И интонацию для этого «гоголевскую» берет, начинает ею:
«Случалось ли вам проезжать по деревне в конце лета...»
«Доводилось ли вам в такой погожий денек на переломе лета и осени...»
«Набрал воздуха» на всю грудь, но вместо песни — долгий и тяжелый вздох.
Что ты увидишь — хоть в конце лета, хоть зимой — в белорусской деревне?
«Однако посмотрим... Если глаза ваши ослабели, если они, кроме собственного отражения и зеленой темноты, ничего в окошке не разглядят,— не брезгуйте, не бойтесь запачкать руки и толкните тряпье в дыру. Вырвется из хаты тяжелый смрадный воздух. Отверните на миг голову и снова загляните...
Что можно увидеть в хате горемычного мужика- белоруса?»
Подробно, с горьким знанием жизни мужичьей — ибо это деда, матери, отца, собственного детства правда и память! — повествуется о белорусской деревне.
«Вы лучше взгляните на живое. Оно среди хаты, на земляном полу, выбитом и залитом помоями, сидит на куче щепок и жестянок, сидит, по-турецки поджав ноги, сидит возле миски, в которой тюря из холодного молока, хлеба, мух и мусора. Круглые детские глазенки, заплаканные и нахмуренные, с безнадежным любопытством уставятся на вас. Постепенно появится мысль: что вам надо? Ведь вы — не мать, которая заперла его, не имея старших деток-нянек, и ушла на день-год в поле жать овес, ушла и не идет кормить его и утереть носик. Вы размышляете: мальчик или девочка? Не все ли равно: ведь доля одна.
Это — герой нашей истории Хомка».
Нет, не получилось с тем, с заимствованно жизнерадостным пафосом: не накладывается он на деревню М. Горецкого — реальную, не этнографическую белорусскую деревню.
И на батрацкую, сиротскую жизнь Хомки никак не накладывается. На всю судьбу этого мальчонки: «не дорос до отцовских колес», и, тем не менее, навесили на него длинную солдатскую винтовку и втолкнули в окоп, где его накрыл первый же немецкий снаряд.
«За что?» — прозвучало, никем не услышанное, по-детски обидчиво и недоуменно среди взрывов и солдатских криков, стонов...
Так что «белорусское» — этот стон, да вопль, да сплошная грусть?
Отнюдь нет. Уже в драме «Антон» автор не хочет соглашаться, что это и в этом — «характер белоруса».
Мы уже говорили про интонацию «шутника Писаревича», которая заполняет произведения (и письма) М. Горецкого — про его неугасимую улыбку.
Вот такой улыбкой (вопреки горю-беде) пронизано «Тихое течение».
С одной стороны, как бы отрицается книжно-заимствованная, этнографическая жизнерадостность «колорита». Как бы пародируются также и собственные намерения и размышления про «гоголевскую Белоруссию» в литературе.
Однако сразу же — снова возвращение назад. Также и к Гоголю возвращение. Только глубже понятого и прочувствованного. Того Гоголя, который показал невидимые миру слезы — сквозь смех.
Через отрицание и даже пародирование стереотипной жизнерадостности «деревенских историй», приключений и т.д. М. Горецкий приходит к изображению жизни во всем ее действительном богатстве. Где всему есть место — и человеческой радости тоже.
Потому что как ни грустно и ни горько то, что увидит новый человек в Асмолове, в «забытом крае», и на что сначала рассказчик направляет все его внимание, однако если ближе присмотреться, то сколько, оказывается, светлого, чистого, прекрасного было в жизни даже того же бедолаги Хомки.
Много все еще поэзии таит в себе «забытый», но такой родной край!
И здесь голос рассказчика, рука — это уже голос поэта и особенно радостная, легкая рука мастера.
Сны Хомки — такие счастливые, потому что детские, но и такие реальные, потому что опять же детские! — они, как очень многое у М. Горецкого, «угадывают» и напоминают более позднее в нашем искусстве, литературе.
Ну, хотя бы Ивановы сны в фильме «Иваново детство» А. Тарковского. И еще припоминаешь самые лучшие и «счастливые» страницы «Птиц и гнезд» Я. Брыля: воспоминания Руневича о далеком, как сон, детстве...
Радости деревенского детства передает М. Горецкий с помощью снов Хомки. Может, чтобы лучше почувствовал читатель, что и краткая жизнь героя также, как сон,— только промелькнула. А может, и так: мальчику посчастливилось дважды, трижды пережить одни и те же радости: например, зимой да приснится-«вспомнится» ему лето, луг, ловля раков... Так почему не дать ему ту радость! И не порадоваться вместе с ним той вечной поэзии детства. Везет с отцом «железные бочки со спиртом», «тошно от запаха пьяных, тесно от бочки на маленьких, голых и холодных санках», а его охватывает сон и возвращает, переносит вон куда:
«Вот привели они, мерещится ему, пасти коней в Ботики. (Так называют у них болото: выходят из него с черными ботиками на ногах из грязи, словно из лучшей гамбургской кожи.) Вот соскочил он с кобылы, хорошей кобылы, все-таки разжились и купили ее на ярмарке в городе. Надо ведь ее хорошенько, красивенько стреножить. А она отмахивается от оводов хвостом, словно очумела, просто сечет его по глазам и по шее, бьет себя ногами — смолой липнут к ней огромные смелые оводы и мелкая, но назойливая мошка. Кусают до крови. Стегает кобыла по бокам и меж ног хвостом, вот больно стегнула и его, кончиком хвоста, по самому уху,— не стоится ей, стреножить невозможно. «Эй ты, ворона! Не спи, замерзнешь!» —кричит кто-то, проезжая мимо. Никого нет, показалось. «Нет, не замерзну»,— шепчет в ответ то ли себе, то ли кому-то неведомому. «Ногу! Ногу! Чтоб тебя!..» — кричит он на кобылу, согнувшись и опасаясь, как бы она не ударила его невзначай копытом, и тянет за путо одну ногу ко второй, еще не обвязанной. А путо никак не достать. Не стоится кобыле. Нет, все-таки удалось обвязать... «Волкорезина! — кричит он, как кричит на нее отец,— У, болото! П-шла!» — и толкает ее в самую топь. И все мальчики, связав уздечки в пучки, гонят коней в болото к кочкам, на которых растет высокая молодая осока. Кони хватают ее, увязая по самое брюхо. Оттуда они не убегут, панский лес и поля с посевами отсюда далеко так что можно смело сходить за раками... Пошли за раками, а теплый ветерок обдувает лицо, словно первый дух в бане. Цветы — белая ромашка, мягкая липучая смолка, даже желтый лютик — изнемогают под солнцем и лишь изредка покорно колышутся под тем горячим ветерком да снова никнут от истомы в такой горячий день. Кузнечики и еще какие-то попрыгунчики бесконечно звенят, звенят и тоненько позвякивают невидимым рассыпанным в травах хором, словно множество тихо позванивающих кос под ударами клепала. Ракиты, олешник, а тем более ницая лоза тянутся с берега к ленивой и теплой воде извилистой Плёски. Мальчишки убежали далеко от Ботиков, к омутам, где в норках, под корягами, сидели, схоронившись в холодке, старые раки. Бежали мальчики наперегонки, а увидев омут, с которого договаривались начинать, припустили что есть духу. На ходу расстегивались, распоясывались и скидывали рубахи...»