реклама
Бургер менюБургер меню

Алесь Адамович – "Врата сокровищницы своей отворяю..." (страница 21)

18

И не отрицание это необходимости и законности революции, нет! Но что, как не литература, и кто, если не писатель, должны ощущать со всей силой и болью, как это непростительно и ужасно — живая кровь!

В «Красных розах» есть такой зловещий образ-сим­вол: чтобы лучше росли розы и чтобы пышными были, их поливают кровью, взятой с бойни.

«У мясников я скупал тогда кровь зарезанных жи­вотных,— вспоминает родовитый эстет-эксплуататор Невольский,— и целыми ведрами лил ее на почву под розами. Кровь была густая, черная, запекшаяся. Люд­ская кровь — веселее... Фу, какое гадкое слово я сказал! Я хотел сказать, что людская кровь и с виду должна быть лучше, чище... Но мой работник, Мотейчук, иногда говорил, загипнотизированный невиданной прежде мас­сой крови, печальный от этого, млел от ее тяжелого запаха и говорил так: «Вот и человек... живет, живет да и умрет!»

***

О М. Ю. Лермонтове исследователи пишут, что он «предугадал», «предсказал» Льва Толстого: «Войну и мир» своим «Бородино», предугадал своим «Героем нашего времени» возможность толстовского стиля, возможности будущей русской прозы.

Вот так «предугадывал» возможности белорусской прозы Максим Горецкий (возможно, в этом и «компенса­ция» за все, что сам не успел, не завершил).

Мы уже показывали, как угадывается быковская война в записках «На империалистической войне», в рассказе «Русский».

И как Кузьма Чорный с его «бурями в тиши» «предсказан» произведениями Горецкого «Черничка», «Ходяка» и др. Или возьмите детский болезненный сон Габрусика в рассказе «Габриелевы посадки».

«В детские годы болел какой-то тяжелой болезнью маленький Габрусик. После того, как пошел на поправ­ку, как-то солнечным утром, раскрыл он опухшие глаз­ки и посмотрел на пол, на корявую, сухую тряпицу. Нянюшка сушила и бросила, убежав к его маленькому брату. И корявая тряпица была залита первыми золоты­ми лучами солнца. Габрусик задремал в томной, болез­ненной дрожи и приснил нечто дивное. Не был это сон в обычном понимании, потому что, кажется, никакое чувство, ни само по себе, ни вместе с другим, не участво­вало в этом, а было какое-то особое ощущение всего «я», всей души, всего тела... Снил... нет, не снил, а всем существом ощущал нечто огромное, массивное и одно­временно корявое, с острыми, колючими, твердыми, как камень, краями. И оно составляло весь мир. Было частью его...»

Речь не о влиянии М. Горецкого на того или иного писателя, а именно об угадывании путей и возможностей будущего развития белорусской прозы. Угадывание собственными произведениями, какими-то поворотами своей манеры, стиля, языка.

Было, конечно, и влияние — на К. Чорного, на М. Зарецкого и других. Но речь не об этом.

Не станем мы утверждать, что в прозе М. Горец­кого — истоки той могучей реки, название которой «про­за Кузьмы Чорного». Но предчувствие такой реки — возможность и даже неизбежность такого психологизма в белорусской прозе — мы видим уже и в рассказах Горецкого 1916—1917 гг.

И разве (хоть немного) не предсказал М. Горецкий «Полесские повести» Я. Коласа своими отрывками-рас­сказами, которые потом составили повесть «Меланхо­лия»?..

А сибирские зарисовки, «сценки» М. Горецкого: стиль некоторых из них так неожиданно близок к мини­атюрам Янки Брыля!

«И я постоял и полюбовался ею... Славная девчушка!

Стоял и думал...

Никогда не видел тебя, никогда больше не увижу, а ты мне близка и дорога и, сама того не ведая, радуешь меня, как и всех людей.

Как хорошо жить, когда есть это!»

Разве только у Янки Брыля и найдем мы, много лет спустя, такую поэзию деревенского детства, пусть и небогатого, с ранних лет трудового детства, поэзию снов детских, которая цветет в самой печально-лириче­ской из всех повестей М. Горецкого — в «Тихом течении».

«Снится ему теплое утро летом, но не будни, а празд­ник... Такое же теплое, чистое утро! Во дворе, где сол­нышко целуется с золотой соломкой, резвятся поросятки рябенькие и черненькие, словно жучки, и пестренькие да оранжево-коричневые — все с гладенькой шерст­кой, с маленькими, детски чистыми рыльцами. Веселятся, хватают соломку. Пискнут, взбрыкнут, ухва­тят клочок зубами, и виль-виль во все стороны, круть-круть коротенькими закрученными хвостиками. Похрю­кивает матка их в сарайчике, зовет к себе, а им хочется бегать на солнышке. «Гули-гули-гули...» — слышно под соломенной крышей голубиное бормотание. Детей своих ласкают голуби, на волю их кличут, летать их учат. То в сарай, то из сарая да на хату, на крышу порхают голуби, все воркуют-бормочут: и в голубятне, и на крыше на солнышке. Воркуют и моются, носок об носок точат-острят, целуются-милуются, перышки слабенькие выбрасывают. Голубь за голубкой ласково гоняется, раздувается — дуется и угрожает: вурр-вурр... Поурчит и снова сладостно заворкует, нежно и томно — сам сизый, головка золоченая. Разрезают чистую, легкую синюю бездну ласточки, выделывая неожиданные пово­роты и петли. Вдруг ныряют вниз, а потом стрелой бросаются в сторону и снова вверх. Взмахивают остры­ми, будто шило, крылышками или распускают их и быстро плывут, словно сами не знают, куда еще бросят­ся. Устанут, сядут на коньке крыши и щебечут белогру­дые щебетуньи, верткие, быстрые певуньи-ласточки: «На море была, за морем была, не видывала такого мальца Хомца: спит-спит да подсви-и-истывает...»

Лирически-очерковая «Зеленая молния» Сипакова — произведение сильного самостоятельного поэтического и одновременно очень реалистического таланта. Но раз­ве не угадана, не предсказана и «Зеленая молния» сибирскими зарисовками М. Горецкого?

Что касается «документализма» Горецкого, столь созвучного нашей современной прозе, об этом будет речь при рассмотрении «Виленских коммунаров», «Ко­маровской хроники».

Чем можно объяснить такое необычно широкое созву­чие творчества Горецкого прозе позднейшей?

Прежде всего, наверное, стилистической многогран­ностью прозы самого Горецкого. Смелым новаторством, а кое-где и экспериментаторством — решительным вы­ходом к неизведанным еще белорусской прозой той поры путям-дорогам развития.

Отчего и откуда та многогранность и то эксперимен­таторство?

Остановимся вкратце на этом вопросе.

С Якуба Коласа да с Максима Горецкого проза наша начала приобретать качество, которое стало метой ее надолго — и в наше время также. Кузьма Чорный закре­пил его, то качество, а проза 60-х и 70-х годов (в произ­ведениях И. Мележа, Я. Брыля, В. Быкова, И. Науменко, М. Стрельцова, И. Чигринова, В. Адамчика, А. Кудравца, Я. Сипакова, А. Жука и других) именно этим качест­вом, особенностью и созвучна всесоюзной.

Мы имеем в виду богатство стилевой палитры, которое характеризует белорусскую прозу.

Опыт современной украинской прозы, с ее устойчи­вой поэтически-фольклорной интонацией, помогает понять, что действительная стилевая многогранность, однако, не приходит сама собой. Если она не закрепи­лась в свое время, к ней сегодня приходится прорывать­ся сквозь традиционно-поэтический, возвышенный па­фос, столь богатый, яркий, но со временем ставший как бы обязательным — это и наблюдается сегодня в твор­честве как замечательнейших старейших украинских прозаиков, так и в произведениях младших (особенно) [19].

Наша проза вроде бы тоже начинала с этого — с преимущественно поэтической интонации в прозе. Однако вместе с тем — с бытового, по-народному, «по-бурлескному» грубоватого анекдота. После заявил себя все сильнее серьезный психологизм. И наконец — сов­ременная эпичность психологической прозы.

Богушевич — Бядуля— Ядвигин Ш.— Колас — Го­рецкий, а затем молодняковская проза 20-х гг. и как продолжение-отрицание ее — романы К. Чорного... Каждый из названных прозаиков, а также писатели 20—30-х годов (М. Зарецкий, М. Лыньков, П. Головач, Т. Гартный, К. Крапива, Э. Самуйленок и др.) вносили нечто очень свое в белорусскую прозу, но это «свое» включено было и в какой-то общий стилевой поток, тенденцию — идейно-стилевую, жанрово-стилевую. Ка­ждый выражал, более или менее, определенную тен­денцию.

Был период, когда казалось, что вот-вот воцарится одна, главная стилевая линия — надолго, едва ли не «навсегда». Но этого не произошло в свое время.

Не стала господствующей у нас поэтически-фольклорная традиция, как это случилось (и в свое время очень на пользу это было) в украинской прозе.

Может, недостало нашим национально-выраженных ярких красок, которые очаровали бы всех?

Но разве можем мы «пожаловаться» на свой фоль­клор, даже думать, что недоставало ему красок, яркости? Знаем, как высоко оценивали и оценивают его исследователи, русские, польские! Его красок, соков достало и на то, чтобы обогатить, усилить талант многих не только белорусских, а и русских, и польских прозаиков и поэтов — Сырокомли, Мицкевича, Ожешко, Купри­на и др.

И все-таки факт остается фактом: недостало если не красок, то голоса. А может — резонации.

Так будет точнее. Именно резонации — широкой, далекой — и не было в первое время. В границах самой Белоруссии. (Чего не скажешь об Украине той поры.) А тем более — во всероссийском масштабе.

И не было у нас, а точнее, не нашлось для нас Гоголя, который помог украинской прозе «срезонировать» на целую Россию, на всероссийского читателя.

В 1914 году в статье «Мысли и размышления» М. Го­рецкий, говоря о литературной современности, такую мысль «забросил вперед»: