реклама
Бургер менюБургер меню

Алесь Адамович – "Врата сокровищницы своей отворяю..." (страница 20)

18

Говорила мама, что, собирая материал к «Виленским коммунарам», ходил отец к товарищу Рому, который работал тогда в Минске (настоящее имя Ромуальд, фамилию не помню), встречался с Лицкевичем и Туркевичем. Много, как и всегда, работал отец в то время. Кроме преподавания исполнял еще в 1925 г. обязаннос­ти научного секретаря Литературной комиссии Инбелкульта (до 10/11925 г.), одновременно был его (Инбелкульта) действительным членам, готовил к переизданию «Историю белорусской литературы»...

***

Революция развязала многочисленные вопросы и социальные узлы, и такие «извечные», как земельный и др.

Однако она и ставила вопросы. Да еще как остро, больно перед писателем Максимом Горецким.

Революцию делали люди. Строили новое общество. Художник не мог не жить конкретными впечатлениями, наблюдениями, не мог не делать выводы из непосред­ственного эмоционального опыта.

Такая проблема, знаем мы, стояла, и довольно дра­матично, в то время и перед М. Горьким, и перед многими иными писателями.

И не просто она решалась в каждом конкретном случае.

Еще когда лечился в 1917 г. в Железноводске, М. Горецкий наблюдает, как хамски обошелся какой-то «новый деятель» (это после «февральской» уже) с пожи­лой измученной женщиной:

«Уже дверь комнаты № 21 замкнулась, отголосок утих в конце коридора, и почтительная тишина барской здравницы ничем не нарушается. А я стою ошеломлен­ный.

Бабушка, близкая, родная мне бабушка, пугливо шаркает по ступенькам чувяками, спешит. Она побе­лела, как полотно, что-то бормочет и изредка моргает глазами. А глаза выцветшие, испуганные и горько обиженные.

...Сытые люди, буржуа... И я среди них. А это — моя мать. Она похожа на мою мать, очень похожа».

Есть значительно более позднего времени рассказ М. Горецкого, с характерным названием «Неразгадан­ные люди». (Написан для книги «Зеркало дней», кото­рая, однако, не увидела света.) Глазами старого нищего, бывшего «слуги графа Чапского», неразгаданные раз­гадываются.

С точки зрения нищего: кто есть кто и кто сколько дает.

А где-то со стороны — рассказчик, и он тоже при присматривается. И разгадывает тоже, но уже по-своему. Однако кажется, что нет-нет да и сверкнет и еще что-то: печально-ироническое «чеховское пенсне», что ли?..

Нищий Адам Скорина стоял «на главной дорожке которая вела в город и из города, и, как обычно, начал украдкой и незаметно, издали, ловить взглядом людей, чтобы знать, у кого просить и как просить.

Он знал, что чаще всего подают ему люди среднего века, мужчины и женщины, если они бедно одеты и с простыми лицами.

...Самыми скупыми, считал он, основываясь на собст­венной практике, были старики и дети, без различия в классах и состоятельности.

...Труднее было угадать, когда подаст женщина, у которой лицо и одежда свидетельствовали, что она уже выбивается или выбилась из простых людей в чис­тую жизнь.

...Занятые советские служащие, мужчины, в некото­ром смысле, были похожи на этих женщин: иногда давали хорошо, на ходу ощупав в кармане и вытащив оттуда то, что попадалось в руки, а иногда проходили со своими толстыми портфелями, как слепые, не видя ничего».

Как видим, у нищего Адама Скорины уже есть и свои теоретические наблюдения, обоснование.

А потом уже начинается практика, труд. И все же, хотя и богатый опыт у Адама Скорины, не может он разгадать людей до конца.

«И самым трудным было для него понять тех людей, которых он знал, что они важные, всем известные сейчас люди.

...Нищий боялся надоедать таким людям пристава­ниями, потому что всегда ошибался в своих суждениям о них».

Вот идет старенький, «но статный и легкий на подъем, приятный с виду профессор-коммунист Старобыльский». Взглянул опытный нищий на задумавшую­ся, склонившуюся голову с рыжими лохматыми бровя­ми и решил, что удачи не будет: «...даже ростом умень­шился и подался назад».

«А Старобыльский приостановился, не спеша достал портмоне» и т.д.

На горизонте появился новый «клиент». В коричне­вом заграничном пальто и в фасонистой шляпе — «бывший эконом графов Чапских. Теперь он был коммунис­том и комиссаром».

И старик-калека Адам Скорина, вспомнив, что и он сам — бывший слуга того же графа Чапского, «радост­но переставил свои «костыли» ближе к дорожке».

Однако товарищ Ботяновский зло взглянул на «ста­рого знакомого» и пошел, «будто его обидели».

И Адам снова вздохнул, растерявшись перед нераз­гаданностью людей...

Нет, автор не вкладывает чрезмерно обобщенный смысл в свои наблюдения и в такие «зарисовки с на­туры».

Но не смотреть, не думать над всем тем, не искать объяснений он не может, потому что он художник, а поэтому действительность, впечатления от нее имеют особенную власть над его мыслями, чувствами, па­мятью. Для писателя, для серьезной литературы — после Толстого, Достоевского, Чехова — нравственная атмосфера революции не могла быть вопросом второсте­пенным, мелочным. Ни для Горького, ни для Горецкого.

Они могли ошибаться, но не смотреть в ту сторону, не разгадывать «неразгаданных» не могли.

И, как время засвидетельствовало, современный опыт (и вчерашний) нашей литературы — этот, такой взгляд в глубину человека был и остается обязанностью настоящей литературы.

***

В повести «Две души» (1918—1919) М. Го­рецкий пишет, рисует неожиданную для него романти­зированную историю — как бы современный вариант твеновского «Принца и нищего». Обдиралович, помещик «среднего достатка», взял маленькому сыну, который остался без матери, кормилицу, «тихую, молчаливую и послушную бабу». А та умная и послушная взяла да и подменила детей: своего Василя называть стала Игнатиком, выдала за Игнатика, а помещичий Игнатик стал расти, как мужицкий сын.

Так и выросли: мужик стал прапорщиком, а помещи­чий сын — рабочим, большевиком, революционным бойцом.

Не будем долго останавливаться на художествен­ности этой фактически первой (завершенной) повести М. Горецкого. Ни высокой простоты, ни чувства меры, ясности, столь характерной для большинства его рас­сказов, повестей — ничего этого в повести М. Горецкого «Две души» мы не найдем.

Стиль ее мог бы заинтересовать исследователя, но скорее всего в работе, в которой прослеживалось бы влияние М. Горецкого (кажется, очень сильное, продол­жительное, и именно влияние повести «Две души») на Михася Зарецкого — автора «Цветка пожелтевшего» и «Стежек-дорожек». Михась Зарецкий, который столь­ко времени поэтизировал, изучал, экспериментировал — и все вокруг парадокса «двух душ в одной душе», хотя и находился под сильным впечатлением от произведе­ний прежде всего Достоевского, с его темой «двойничества», но, кажется, именно повесть М. Горецкого послужи­ла для него ключом к «новому», «белорусскому» прочтению Достоевского.

Экспериментирует и М. Горецкий вокруг проблемы «двух душ». Однако он не ищет и не находит, как позже его последователь М. Зарецкий (да и не один только белорус Зарецкий в 20-е годы), такой вот «биологиче­ский фатализм»: если в тебе «кровь» не рабочая, то никогда тебе не стать настоящим революционером! Настоящим революционером стал и проявляет себя как раз бывший помещичий сын Игнатик, а теперь рабочий-большевик Василь. Смелый, искренний, добрый человек, совестливая натура, Василь противостоит в повести свое­му «учителю» Ивану Карповичу Горшку («Карпови­чу»), который как раз «от станка и металла». Гуманизм революционера, активный, революционный, но именно гуманизм — вот где для Горецкого рубеж между «насто­ящим» и «не настоящим», а не анкета, биография и тому подобное.

Потому что за анкетой, рабочей биографией может иногда открыться вот что:

«Научился работать по металлу и читал без разбора всякую нелегальщину с такой же старательностью, как когда-то — «Душеспасительный листок». Обрел ува­жение за ум свой товарищей-работников и стал Карповичем. Однако вожди-интеллигенты с их характерной инстинктивной сообразительностью не имели к нему особенной симпатии. Чуяли в Карповиче тот сорт людей-самоучек, которые хотя и до больших высот доходят в искусстве, политике или любой другой науке, но всегда остаются с каким-то изъяном в самом главном и именно поэтому неожиданно и страшно легко падают иногда низко в человеческом мнении. Они, такие, каким-то чудом совмещают в душе своей наилучший, кажется, гуманизм и наихудшее, окажется, человеконелюбие, химию и алхимию, марксизм и хиромантию и с одинако­вой искренностью верят в то и другое. Их боги любят ссориться, сбрасывают друг друга с должности и созда­ют в голове своего поклонника необыкновенный сум­бур...

— Никому не признаюсь,— сам себе думает иногда Карпович,— но чувствую, что в любой партии мог бы состоять с полной искренностью».

Карпович постепенно утрачивает все, что в нем было еще от человека труда, наружу вылезает бывший «люм­пен», который одурел от высокой должности и власти над жизнью и смертью многих, он становится наконец жертвой белого офицера Горошки, который именем Карповича кровью заливает крестьянский бунт, а затем убивает и самого Карповича...

И в драматическом произведении М. Горецкого «Красные розы» (1922) судьба человеческая, судьба народная сквозь века окрашена в адски красное — в кровь, страдания.

Потому что на море крови, страданий взрастала и прошлая цивилизация. «Докуда оно, до каких пор так будет?» — вопрос этот звучит в повести «Две души», в драматическом произведении «Красные розы».