реклама
Бургер менюБургер меню

Алесь Адамович – Кузьма Чорный. Уроки творчества (страница 6)

18

Можно много рассуждать об истоках и характере литературной книжной традиции в прозе Я. Коласа двадцатых годов. Важно, однако, не это, а другое: фольклорность и литературная традиция, сама жизнь и талант Я. Коласа дали такой сплав, который воз­действует на нас так, как может воздействовать только подлинное искусство.

Даже там, где ощущается неизбежная для молодой прозы книжность, Я. Колас умеет оставаться поэтич­ным. Это удается немногим.

ПРОБЛЕМА: КУЗЬМА ЧОРНЫЙ И ДОСТОЕВСКИЙ

О творчестве К. Чорного написано не мень­ше, чем о прозе Я. Коласа. Писатель — это не только его произведения и его биография. И не только его вре­мя, но и то, как произведения, творческий облик и путь К. Чорного отражаются в зеркале нашего времени.

К. Чорный всегда искал в народных глубинах то течение, которое пусть и не видно сверху, но все равно связано со всеми морями и океанами человечества. Вме­сте с тем для Чорного народ — это не что-то безликое, не абстрактная величина, а те Михалки, Невады, Вольки, Кастуси, те селяне, портные, плотники, что жили и живут с ним рядом и в его произведениях, ставших уже частью его самого, являющихся и реальностью и его фантазией одновременно. Это главное в Чорном. И именно поэтому творческая учеба у других литератур и других художников слова только обогащала Чорного и никак не высушивала национальные краски на его палитре.

Интересно сравнить его с М. Зарецким — автором ранних рассказов и романа «Стежки-дорожки». И Чор­ный и Зарецкий пережили очень сильное влияние му­чительного гения Достоевского. Но результат был не­одинаков. Зарецкий, который шел к Достоевскому слишком прямо, при том что талант его не обладал мощным национальным народным началом, оказался на какое-то время всего только послушным спутником этой сверхмогучей литературной звезды. Даже то свое, что было у Зарецкого, даже его собственный жизнен­ный опыт — все перестраивалось в соответствии с при­тяжением к ней. Прочитав «Стежки-дорожки», почти невозможно поверить, что и красавица Раиса с ее «достоевской» жаждой любви-страдания и зловеще-патологический ее дядька, что все это не из книг, а из самой жизни. Как утверждает жена писателя, изобра­женные им люди были соседями Зарецкого, реальными, обычными. Под его же пером они превратились в книж­ные копии героев Достоевского.

В поздних произведениях, особенно в «Вязьме», За­рецкий избавился от такого творческого безволия перед лицом своего литературного наставника.

С Чорным такого вообще не случалось никогда, хотя он, возможно, ближе других приблизился к огромной звезде, имя которой — Достоевский.

А между тем избежать такого творческого безволия, попадая в силовое поле гения Достоевского, нелегко. Достоевский если забирает в плен другого художника, то забирает всего. В отличие, например, от Толстого, который обогащает, но не стремится приневолить чу­жой талант. В свое время критики, которые воевали за «литературу факта», против романа и вообще худо­жественной литературы, чтобы дискредитировать «уче­бу у классика», старательно выписывали колонки цитат из «Разгрома» Фадеева и рядом из Толстого. И прав­да — сравнение вполне убедительно. Если бы кто-ни­будь осмелился позволить себе такую близость к До­стоевскому — это не было бы даже художественным произведением, а всего лишь «чистописанием с клас­сика». Талантливое же приближение к стилю, к приемам Толстого не лишает художника своего лица. В чем тут загадка? И в чем разгадка? Думается, что в харак­тере мироощущения и стилей Толстого и Достоевского. Достоевский гениально деформирует жизнь и человека, чтобы выворотить наверх все спрятанное от привычного глаза. Толстой и пылинки не сдвинет с места, он только заставляет все засветиться неожиданным светом безжалостной правды рождения, любви... Толстой учит так стать, так повернуться к жизни, что все кажется только что созданным, возникшим из небытия. Человек остается один на один с природой, с людьми, с миром. Толстой покажет, а сам словно бы отступит назад. Достоевский уже не отступит, потому что только в его присутствии мир, человека мы видим так необычно и остро, самое нереальное кажется реальным и главен­ствующим.

Стать рядом с Достоевским и остаться самим собой, смотреть своими глазами и думать и ощущать по-сво­ему — нелегко, непросто.

Кузьме Чорному такое удалось. Потому что он все­гда шел в глубину народной жизни, в глубину нацио­нального характера — своеобычность, национальная и социальная конкретность жизни и характера для Чор­ного прежде всего. Если в некоторых произведениях (сборник «Чувства», романы «Сестра», «Млечный Путь» и пр.) Достоевский ощущается весьма сильно, то это как бы наш, свой Достоевский, «белорусский Достоевский», который если бы таковой и имелся, стал бы со свойственной ему остротой анализировать именно «белорусское житье-бытье».

У Зарецкого же получалось так, что он не учителя приближал к своему, белорусскому материалу, а мате­риал — к учителю, не прием подчинял материалу, а ма­териал — приему.

Через углубление в жизнь, в ее социальную и нацио­нальную стихию, через творческую учебу у классиков К. Чорный приближал белорусскую прозу к выдаю­щимся образцам мировой классической прозы.

Я. Колас утвердил в белорусской прозе героя с бога­той психологической и интеллектуальной жизнью, вну­тренний мир которого очень непросто связан с дей­ствительностью, имеет свои собственные измерения и относительно самостоятельные законы существования.

К. Чорный пошел своим путем, хотя в том же направлении. Его герой — человек с таким напряжением внутренней жизни, которое каждый момент угрожает взрывом, А между тем герой его — все тот же трудолю­бивый, мягкий, молчаливый белорус. Только револю­ция показала, какие бури таятся в этой тишине. А на­родная партизанская война потом подтвердила это.

В тишине Чорный ищет бури — вот его ключ к на­циональному характеру белоруса.

Человек в творениях К. Чорного — тот эмоциональ­ный центр, к которому тянется все. Психологическая драма человека, его напряженные раздумья и мучи­тельно острые переживания — основа композиции у К. Чорного. Хронологически-биографическая компо­зиция трилогии Коласа и «Соков целины» Т. Гартного, где равноправными были и человек и окружающий мир, для Чорного чрезмерно описательна. В творчестве Чорного белорусская проза и, прежде всего, роман де­лаются подчеркнуто психологическими. Психологизм Чорного не отрицает ни историзма, ни социальности, ни бытовизма, ни жанровых картин. Но все подчинено психологическому состоянию человека, в душе которого копится электричество — вот-вот сверкнет молния. К. Чорный стремится все «собрать в одну точку», в один сгусток душевной энергии. Не всегда ему это удавалось в крупных произведениях, порой то история (роман «Отечество»), то современные события («Иди, иди»), то вдруг сюжет («Третье поколение») вырвутся из рамок человеческого характера, человеческой драмы и заживут самостоятельной жизнью. Но в каждом новом произведении Чорный снова и снова старается и историю и современность, и тишину и бури — все собрать в человеке, выявить через человека и только через него.

***

В чем основная методологическая ошибка тех критиков, которые и сегодня время от времени тре­буют от литературы иллюстративной всеобъемлющей широты вместо анализа характеров? Вот И. Мележа упрекал В. Карпов в том, что, мол, в романе «Люди на болоте» не ощущается подлинной широты, размаха событий [4].

Удивительно бы выглядел человек, который бы утверждал, что если ученый прикладывает глаз к лин­зе микроскопа или смотрит в трубку телескопа, он тем самым «ограничивает свой кругозор». А вот о пи­сателе, который через человека, через характеры гля­дит на события, на историю, такое говорят.

Человек для художника и есть та призма, которая чрезвычайно усиливает, увеличивает возможность уг­лубиться в общественный процесс. Вот почему худож­ник, говоря словами Луначарского, способен проникать в те сферы, которые недоступны наукам («статистике и логике»). Только касается это художника-первооткрывателя, а не иллюстратора.

Если бы не было у искусства своей сферы познания и своих средств, ничем иным не перекрываемых воз­можностей, оно бы давно утратило серьезное значение рядом с науками.

А тем более не могло бы оно обогащать сами науки.

Всем знакомо признание Энгельса, что Бальзак дал ему в смысле чисто экономических знаний больше, чем специальные работы.

«Достоевский дал мне больше, чем Гаусс»,— при­знавался Эйнштейн.

Между прочим, как раз Достоевский — удивитель­ный пример того, как усиливает проницательный взгляд художника эта необычайная призма — человек, человеческий характер, психология.

Когда Достоевский-публицист пользовался инстру­ментом «статистики и логики» (в своих статьях), он порой плохо видел и менее многих своих современников понимал то, что в его время происходило в России. Зато как много увидел даже в далеком будущем Достоевский-художник, когда смотрел на жизнь, на челове­чество сквозь призму человеческой психологии! Сегод­ня немало пишут об удивительной, почти пророческой силе гения Достоевского. «Парадокс Достоевского» — реакционера по взглядам на самовластие и революцию и вместе с тем необычайно далеко видевшего художни­ка — не так легко объяснить. Мы пишем о противоре­чивости, таившейся в самих взглядах автора «Бесов», который так и не перестал быть в чем-то петрашевцем, социалистом-утопистом. И это, возможно, так и есть