Алесь Адамович – Кузьма Чорный. Уроки творчества (страница 6)
Можно много рассуждать об истоках и характере литературной книжной традиции в прозе Я. Коласа двадцатых годов. Важно, однако, не это, а другое: фольклорность и литературная традиция, сама жизнь и талант Я. Коласа дали такой сплав, который воздействует на нас так, как может воздействовать только подлинное искусство.
Даже там, где ощущается неизбежная для молодой прозы книжность, Я. Колас умеет оставаться поэтичным. Это удается немногим.
ПРОБЛЕМА: КУЗЬМА ЧОРНЫЙ И ДОСТОЕВСКИЙ
О творчестве К. Чорного написано не меньше, чем о прозе Я. Коласа. Писатель — это не только его произведения и его биография. И не только его время, но и то, как произведения, творческий облик и путь К. Чорного отражаются в зеркале нашего времени.
К. Чорный всегда искал в народных глубинах то течение, которое пусть и не видно сверху, но все равно связано со всеми морями и океанами человечества. Вместе с тем для Чорного народ — это не что-то безликое, не абстрактная величина, а те Михалки, Невады, Вольки, Кастуси, те селяне, портные, плотники, что жили и живут с ним рядом и в его произведениях, ставших уже частью его самого, являющихся и реальностью и его фантазией одновременно. Это главное в Чорном. И именно поэтому творческая учеба у других литератур и других художников слова только обогащала Чорного и никак не высушивала национальные краски на его палитре.
Интересно сравнить его с М. Зарецким — автором ранних рассказов и романа «Стежки-дорожки». И Чорный и Зарецкий пережили очень сильное влияние мучительного гения Достоевского. Но результат был неодинаков. Зарецкий, который шел к Достоевскому слишком прямо, при том что талант его не обладал мощным национальным народным началом, оказался на какое-то время всего только послушным спутником этой сверхмогучей литературной звезды. Даже то свое, что было у Зарецкого, даже его собственный жизненный опыт — все перестраивалось в соответствии с притяжением к ней. Прочитав «Стежки-дорожки», почти невозможно поверить, что и красавица Раиса с ее «достоевской» жаждой любви-страдания и зловеще-патологический ее дядька, что все это не из книг, а из самой жизни. Как утверждает жена писателя, изображенные им люди были соседями Зарецкого, реальными, обычными. Под его же пером они превратились в книжные копии героев Достоевского.
В поздних произведениях, особенно в «Вязьме», Зарецкий избавился от такого творческого безволия перед лицом своего литературного наставника.
С Чорным такого вообще не случалось никогда, хотя он, возможно, ближе других приблизился к огромной звезде, имя которой — Достоевский.
А между тем избежать такого творческого безволия, попадая в силовое поле гения Достоевского, нелегко. Достоевский если забирает в плен другого художника, то забирает всего. В отличие, например, от Толстого, который обогащает, но не стремится приневолить чужой талант. В свое время критики, которые воевали за «литературу факта», против романа и вообще художественной литературы, чтобы дискредитировать «учебу у классика», старательно выписывали колонки цитат из «Разгрома» Фадеева и рядом из Толстого. И правда — сравнение вполне убедительно. Если бы кто-нибудь осмелился позволить себе такую близость к Достоевскому — это не было бы даже художественным произведением, а всего лишь «чистописанием с классика». Талантливое же приближение к стилю, к приемам Толстого не лишает художника своего лица. В чем тут загадка? И в чем разгадка? Думается, что в характере мироощущения и стилей Толстого и Достоевского. Достоевский гениально деформирует жизнь и человека, чтобы выворотить наверх все спрятанное от привычного глаза. Толстой и пылинки не сдвинет с места, он только заставляет все засветиться неожиданным светом безжалостной правды рождения, любви... Толстой учит так стать, так повернуться к жизни, что все кажется только что созданным, возникшим из небытия. Человек остается один на один с природой, с людьми, с миром. Толстой покажет, а сам словно бы отступит назад. Достоевский уже не отступит, потому что только в его присутствии мир, человека мы видим так необычно и остро, самое нереальное кажется реальным и главенствующим.
Стать рядом с Достоевским и остаться самим собой, смотреть своими глазами и думать и ощущать по-своему — нелегко, непросто.
Кузьме Чорному такое удалось. Потому что он всегда шел в глубину народной жизни, в глубину национального характера — своеобычность, национальная и социальная конкретность жизни и характера для Чорного прежде всего. Если в некоторых произведениях (сборник «Чувства», романы «Сестра», «Млечный Путь» и пр.) Достоевский ощущается весьма сильно, то это как бы наш, свой Достоевский, «белорусский Достоевский», который если бы таковой и имелся, стал бы со свойственной ему остротой анализировать именно «белорусское житье-бытье».
У Зарецкого же получалось так, что он не учителя приближал к своему, белорусскому материалу, а материал — к учителю, не прием подчинял материалу, а материал — приему.
Через углубление в жизнь, в ее социальную и национальную стихию, через творческую учебу у классиков К. Чорный приближал белорусскую прозу к выдающимся образцам мировой классической прозы.
Я. Колас утвердил в белорусской прозе героя с богатой психологической и интеллектуальной жизнью, внутренний мир которого очень непросто связан с действительностью, имеет свои собственные измерения и относительно самостоятельные законы существования.
К. Чорный пошел своим путем, хотя в том же направлении. Его герой — человек с таким напряжением внутренней жизни, которое каждый момент угрожает взрывом, А между тем герой его — все тот же трудолюбивый, мягкий, молчаливый белорус. Только революция показала, какие бури таятся в этой тишине. А народная партизанская война потом подтвердила это.
В тишине Чорный ищет бури — вот его ключ к национальному характеру белоруса.
Человек в творениях К. Чорного — тот эмоциональный центр, к которому тянется все. Психологическая драма человека, его напряженные раздумья и мучительно острые переживания — основа композиции у К. Чорного. Хронологически-биографическая композиция трилогии Коласа и «Соков целины» Т. Гартного, где равноправными были и человек и окружающий мир, для Чорного чрезмерно описательна. В творчестве Чорного белорусская проза и, прежде всего, роман делаются подчеркнуто психологическими. Психологизм Чорного не отрицает ни историзма, ни социальности, ни бытовизма, ни жанровых картин. Но все подчинено психологическому состоянию человека, в душе которого копится электричество — вот-вот сверкнет молния. К. Чорный стремится все «собрать в одну точку», в один сгусток душевной энергии. Не всегда ему это удавалось в крупных произведениях, порой то история (роман «Отечество»), то современные события («Иди, иди»), то вдруг сюжет («Третье поколение») вырвутся из рамок человеческого характера, человеческой драмы и заживут самостоятельной жизнью. Но в каждом новом произведении Чорный снова и снова старается и историю и современность, и тишину и бури — все собрать в человеке, выявить через человека и только через него.
***
В чем основная методологическая ошибка тех критиков, которые и сегодня время от времени требуют от литературы иллюстративной всеобъемлющей широты вместо анализа характеров? Вот И. Мележа упрекал В. Карпов в том, что, мол, в романе «Люди на болоте» не ощущается подлинной широты, размаха событий [4].
Удивительно бы выглядел человек, который бы утверждал, что если ученый прикладывает глаз к линзе микроскопа или смотрит в трубку телескопа, он тем самым «ограничивает свой кругозор». А вот о писателе, который через человека, через характеры глядит на события, на историю, такое говорят.
Человек для художника и есть та призма, которая чрезвычайно усиливает, увеличивает возможность углубиться в общественный процесс. Вот почему художник, говоря словами Луначарского, способен проникать в те сферы, которые недоступны наукам («статистике и логике»). Только касается это художника-первооткрывателя, а не иллюстратора.
Если бы не было у искусства своей сферы познания и своих средств, ничем иным не перекрываемых возможностей, оно бы давно утратило серьезное значение рядом с науками.
А тем более не могло бы оно обогащать сами науки.
Всем знакомо признание Энгельса, что Бальзак дал ему в смысле чисто экономических знаний больше, чем специальные работы.
«Достоевский дал мне больше, чем Гаусс»,— признавался Эйнштейн.
Между прочим, как раз Достоевский — удивительный пример того, как усиливает проницательный взгляд художника эта необычайная призма — человек, человеческий характер, психология.
Когда Достоевский-публицист пользовался инструментом «статистики и логики» (в своих статьях), он порой плохо видел и менее многих своих современников понимал то, что в его время происходило в России. Зато как много увидел даже в далеком будущем Достоевский-художник, когда смотрел на жизнь, на человечество сквозь призму человеческой психологии! Сегодня немало пишут об удивительной, почти пророческой силе гения Достоевского. «Парадокс Достоевского» — реакционера по взглядам на самовластие и революцию и вместе с тем необычайно далеко видевшего художника — не так легко объяснить. Мы пишем о противоречивости, таившейся в самих взглядах автора «Бесов», который так и не перестал быть в чем-то петрашевцем, социалистом-утопистом. И это, возможно, так и есть