18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алена Дашук – АСКЕТ (страница 30)

18
Кто-то прятался в лесах и там пережидал нежданную напасть. Их было немного. В основном, старики. Для них разлука с их такой зримой и понятной вотчиной была пострашнее, чем неведомые стронций, цезий, рентгены и кюри. Когда «оккупация» миновала, они возвращались сюда и продолжали ревниво наблюдать, как набухает завязь на их яблонях. Немного удивлялись, что дождевые черви ушли на метр в землю, а всегда звонкие ульи онемели. Это стариков тревожило. Кто будет опылять, рыхлить, да и просто складывать привычную картинку мира, внезапно разрушенную невидимым завоевателем? Странно как-то, без жужжания пчёл и важных, ползущих подобру-поздорову подальше от лопаты «дождевиков». Но постепенно всё вернулось на круги своя. Божьи твари появились вновь, а старики, как и положено, уходили. Умирали, правда, и те, кому по всем законам было ещё, вроде как, не время. Да что поделать, каждому свой срок. Потом в разрушающиеся от запустения хаты начали селиться пришлые. Они являлись по одиночке или семьями. Нелюдимые, пугливые, как лесные зверьки. Местные препятствий им не чинили. Что ни говори, а жутковато существовать в безлюдье. Новосёлы были разных национальностей, часто без всякого скарба. Случались среди них беглые зэки и прочий разбойный люд. Но бывали и люди душевные, побитые жизнью. Кто-то, сроднившись с землёй, оттаивал, начинал обзаводиться хозяйством. Кто-то жил неправедно. Таскал из заброшенных хат всё, что можно было продать, и отправлялся с «уловом» куда-то по сонным, пустынным дорогам. И добрые, и недобрые жители этой заколдованной земли звались одним словом — самосёлы. Ещё их роднило то, что все они побаивались набегов военных и милиции. «Начальство» всеми силами старалось сковырнуть их с насиженного места. Особенно доставалось семейным. Их костерили на чём свет стоит, запугивали и грозились силком отнять детей. Самосёлы прятались от представителей власти с их страшными пророчествами и шарахались от каждого человека с дозиметром. Женщину, свившую своё смертоносное гнездо в окрестностях Припяти, звали Настасьей. Она копошилась в огороде, собирая под раскидистой яблоней падалицу. «Можно ли есть чернобыльские яблоки? — вспомнилось мне. — Можно, но огрызки следует глубже закапывать». Здесь этот чёрный юмор заставлял покрываться холодным потом. Рядом с женщиной бегал темноглазый мальчик лет десяти. Мне захотелось ударить женщину наотмашь.

— Здравствуйте, — неприязненно произнесла я.

Женщина вздрогнула и резко распрямилась. С минуту мы смотрели друг на друга — она настороженно, я с нескрываемой злостью.

— Детей не отдам! — отрезала женщина и повернулась ко мне спиной.

— Я из газеты. Хотела поговорить.

Настасья сидела у непокрытого скатертью, чисто выскобленного стола. Из-под белой косынки выбилась черно-бурая, слипшаяся от пота прядь. Где-то в углу копошился ещё один мальчонка, помладше того, что я видела на огороде с матерью. Передо мной стояла кружка молока, к которой меня не заставили бы притронуться даже под страхом четвертования. Диктофон был включён. Настасья, похоже, была незнакома с этой простейшей техникой.

— Мы жили под Душанбе. — Её голос тёк монотонно, точно кто смолу лил. —Хорошо жили. Дом свой, гранаты растили, клубнику. Муж — таджик, я — украинка. Мы с ним песни пели, — Настасья улыбнулась, в её глазах отразилось что-то неясное и очень далёкое. — Особенно вот эту любили, — она кашлянула и затянула низким, чуть хрипловатым голосом — Дывлюсь я нэбо, та й думку гадаю… — Резко оборвала песню. — Или вот ещё «Чорчовон'». Это о четырёх братьях, которые ушли в горы и погибли. Вы не поймёте, она на таджикском. Красивая песня. Ребятишек трое. Четвёртого ждали. — Я огляделась. По моим данным Настасья жила здесь одна с тремя детьми. Но задать вопрос я не решилась. Настасья продолжала. — Идёшь иногда по дороге домой, каждый сосед на чай зазывает. У нас тоже стол на дворе стоял. Соберёмся, бывало, всем селом — шумно, весело. Кто что несёт. Ладно так жили.

А раз приходит сын деда Мирзы Махмуд. Давно не видели, в Душанбе учился. Автомат у него. С ним ещё трое. «Кулябец, памирец, ленинабадец, гармец?» — спрашивает. А муж ему: «Я таджик! Один Коран читаем». Они его во двор вывели и расстреляли. — Голос Настасьи тёк ровно, только стал ещё бесцветней. — Меня не тронули. Я тогда на восьмом месяце была. Сутки дали, чтобы убиралась с детьми. Сказали, чтобы их землю не топтали. Я тогда и не ведала, что за кулябцы такие, памирцы… Схватки начались. Дед Мирза меня в роддом отвёз. Кулябец ли он был, памирец ли, Бог весть. Только тот вопрос я ещё не раз слышала с тех пор. Женщина со мной рожала. Таджичка. У меня ещё схватки, а она вот-вот уж. Тяжело, бедняжка, мучилась. Тут в родовую врач вбегает. Глаза по ложке. За ним двое с автоматами. Что уж тут им нужно было? Искали что ли кого? Все углы обшарили. В доктора автоматами тычут. Тут, значит, моя товарка и разродилась. Врач ребёнка принял. Мальчик. Хороший мальчик. Плакал громко, ручками воздух месил. Те двое туда и снова за своё: «Кулябка, памирка?». А та и слова вымолвить не может. Доктор как закричит: «Какие кулябцы, памирцы? Это ребёнок! Убирайтесь отсюда!». Один из них и не выдержал. Очередь дал по доктору. А мальчик-то на руках у него. Минуты три всего и пожил. Я поняла тогда, что нет у меня больше ни дома, ни мужа, ни моей земли. Я ведь в Таджикистане с малолетства… А у меня девочка родилась. Олечкой назвала. Потом бежали. Повезло. В Душанбе тогда любой автобус могли остановить, документы проверяли. Кто там с кем, что делил, не знаю. Друг дружку по языку различали. У гармцев и кулябцев слова, видишь, некоторые отличаются. Например, «я». Вот возьмёт кулябец, да и окликнет неожиданно кого: «Эй, ты!». А другой обернётся, спросит: «Я?». Если по-своему спросил, не по-кулябски, тут ему и конец. Или вот ещё слово «картошка» у них отличалось. В карманах картофелины носили. Остановят, вытянут картошку-то, и ну пытать: «Что это такое?». Вот так врагов и определяли. А для нас всё одно, делили на тех, кто с оружием и кто без. Так и решали, от кого хорониться. Язык один, одеты в штатское, с лица не разберёшь. Только один дверь откроет, спрячет, а другой… — Настасья посмотрела в окно. Старший мальчик корчил за стеклом смешные рожицы. Она погрозила ему пальцем и улыбнулась. — Через Узбекистан бежали. Много нас было. Давка. Билетов нет. Кордоны, посты, люди с автоматами. Где, кто — не понять. Который с автоматом, с тем не поспоришь. Велено на свою землю убираться, мы и шли. А где она, своя-то? Всю жизнь тут. А дети мои кто? Таджики, украинцы? Одна национальность — беженцы. До Украины добрались, а разве кто нас ждёт здесь? Что из вещей успели схватить — по дороге проели. На работу не берут. Да и что я могу? Только и знала что хозяйство да гранатовые деревья. Ох, там гранаты! — Настасья блаженно прикрыла глаза. Помолчала, потом продолжила. — Дай Бог здоровья, добрые люди надоумили. Так сюда и попали. Сначала-то местные косились. И то, случалось, картошку у них таскала, пока своим не обзавелись. А что делать, молочка детям хочется, мясца… — Настасья вздохнула. — Сейчас уже хорошо живём. Домик вот подлатали? Картошку свою посадила, огурчики… Детям бабка Гапа молоко носит. С ребятишками соседскими играют. Они год как из Карабаха. Люди с автоматами здесь тоже случаются, да ведь не стреляют. Ругаются только. А что нам их ругань? Я нажала на кнопку STOP. Что сказать этой женщине, чья Родина исчезла с политической карты мира? Одна отчизна вытолкнула дулом автомата, другая только и смогла подарить, что радиоактивную тлетворную ухмылку.

— А где же ваша девочка? — набралась смелости спросить я. Настасья махнула рукой куда-то в пространство.

— Отмучилась.

Её голос вновь не дрогнул. Это было страшнее любой истерики, любого безумия. Я поняла — ненавидеть её я не могу. Где сейчас Настасья, живы ли они — не знаю. Но самосёлы и сегодня тянутся из всех уголков бывшей империи туда, где острословы присваивают им «титулы» в зависимости от расстояния, отделяющего их дома от лучащегося в темноте украинской ночи саркофага — «фон», «ваше светлость», «ваше сиятельство». А срок распада радионуклидов всё так же исчисляется десятками тысяч лет. Вечностью, по человеческому летоисчислению.

НЯ

Прим. Ня — самоназвание нганасан, малой народности Крайнего Севера. Вольный перевод — товарищ. Наш вездеход клюнул носом и плавно начал уходить под лёд тундрового болота. А я-то, дурак, всегда думал, что тундра просто большое поле. Только на Крайнем Севере. Летом сплошь зеленовато-бурое. Зимой — снежное. И бескрайнее, чёрт его дери! Мой проводник Яшка схватил своё старенькое ружьё и истошно вскрикнул что-то на птичьем языке. Аборигены для меня все на одно лицо: низкорослые, узкоглазые дикари, на полном серьёзе болтающие с луной и льдом. Яшка был из таких. Лично я величал его чукчей. После пары лет бесплодных попыток обучения в интернате, он упросил родителей забрать его домой. Домой, значит, в ярангу. За сотни километров от деревянных и каменных жилищ, электричества и водопровода. С тех пор Яшка научился часами бегать за полярным зверьём, бить песца в глаз с расстояния предельно досягаемого для его ружьишка и определять по звуку скрипящего снега, в каком квадрате безликой тундровой бесконечности он находится. Ещё он успел почти забыть русский язык и нормы поведения, естественные для цивилизованного индивида. Глупость его иногда бесила, иногда умиляла, иногда радовала тем, что рядом с ним я чувствовал себя полубогом. Он сутками мог сидеть напротив, неотрывно смотреть мне в рот и слушать о нереальном мире, где невероятные существа умеют разговаривать друг с другом через тысячи километров с помощью маленькой коробочки. Мой молчащий с момента попадания в «не зону» мобильник вызывал у него священный трепет. Это было забавно и экзотично. Это мне и требовалось для экстатического слияния с незамутнённой цивилизацией природой, зачем я, собственно, и притащился сюда из шумного города.