Ален Роб-Грийе – Романески (страница 19)
Мои родители были, конечно, сторонниками Петена, но в отличие от прочих, таковыми и остались, а после Освобождения стали ими, быть может, даже в большей мере. В 1955 году я принимал в нашем доме моих новых друзей-писателей, откровенно левых, многие из которых были активными участниками Сопротивления. В тот период папа пристрастился к овсяной каше: каждый вечер он готовил себе на ужин это варево из серой муки, заливая ее парным молоком и медленно помешивая деревянной ложкой; получалось блюдо, которого он охотно накладывал полные тарелки всем, кто к нам приходил. Мишель Зераффа, Жан Дювиньо и Люсьен Гольдман ели угощение и тайно удивлялись большой фотографии Петена (одетого в мундир цвета недозрелой хурмы и улыбавшегося с высоты буфета, где проволочной щеткой наша домработница, борясь с небольшим пятном, продрала широкое углубление), находившейся на самом видном месте рабанового гобелена, сделанного из полотнищ, соединенных друг с другом черными рафиевыми перекрестиями. Из вежливости они отворачивались, пытаясь не замечать этого шокирующего анахронизма. Однажды Дювиньо, как человек светский, между двумя ложками овсянки проговорил, как если бы речь шла о незначительной забывчивости: «Кажется, вы сохранили фотокарточку маршала?» Портреты Петена действительно в продолжение четырех военных лет украшали девяносто процентов всех домов Франции. «Нет-нет, — возразил отец. — Я ее не сохранил, а нарочно повесил в день, когда американцы вступили в Париж».
Все так и было. Во время немецкой оккупации он не видел причины для вывешивания на самом видном месте конформистского и официально признанного объекта почитания, но теперь испытывал уже без недомолвок столько же чувств привязанности к законному главе государства, сколько и уважения: для него Анри Петен являлся солдатом четырнадцатого года, знавшим, что такое окопы и Верден. Отец связывал с маршалом медленное восстановление наших вооруженных сил, начавшееся в период глубочайшего отчаяния, и, наконец, саму победу! Подписание перемирия в 1940 году он тоже занес ему в актив, поскольку Петен к поражению не был причастен ни в какой степени. Историческое рукопожатие в Монтуаре говорило скорее о его воинской честности. Как ни странно, этот профессиональный военный по семейным причинам стоял на позициях самого решительного антимилитаризма. И наш клан не собирался лить слезы ни по выброшенным в мусорное ведро политическим партиям, ни по оказавшимся пустопорожними парламентским спорам! Из преданности Петену и в пику де Голлю, этому сыну-смутьяну и бунтовщику, на протяжении целого ряда лет мой отец даже заставлял себя… голосовать за компартию, решив поступать так, по его словам, до тех пор, пока прах старого маршала не будет перенесен в Дуомон, где были похоронены его пехотинцы.
Мои родители были англофобами. Эта твердая позиция скорее всего может показаться странной, если вспомнить, что я говорил об английской литературе (детской, и не только), которой нас пичкали с раннего возраста. Но сие произошло в значительной мере под влиянием подруги юности моей матушки. Эта женщина занималась переплетным делом в Париже, где жила на довольно сомнительном уровне, находясь между богемой и нищетой. Звалась она Анриеттой Олжиатти, а ее дедушка Магнус, еврей, претендовавший на прямое родство с Карлом Великим (о чем она рассказывала со своим характерным смешком, одновременно ироничным и тепло-сочувственным, всякий раз превращавшимся в приступ кашля), был почитателем всего британского. Наделенная блестящим и живым умом, образованная и говорившая на невозможно литературном языке с легкостью, граничившей с чудачеством, она, несомненно, сыграла значительную роль в формировании нашей восприимчивости, в частности, в том, что касается обширной и расплывчатой области юмора. Анриетта проводила огромную часть своего времени дома, выкуривая по две пачки «Кэмела» в день, вываливая, как из мешка, всевозможные истории и анекдоты — даже о собственных неудачах, — когда не читала нам «Сказок просто так», «Детей Елены» или «Капитана Коркорана» (папе часто приходилось указывать ей порог, когда она засиживалась допоздна, тогда как нам надо было ложиться спать).
Ненависть к Англии была, таким образом, у нас чисто политической, и началась она не во время последней войны. Общие франко-британские военные неудачи только усугубили старые обиды. Мое же раннее детство прошло под звуки старых французских песен, когда-то распевавшихся на парусном флоте, например таких, как «Примоге» и «31 августа», которые остаются не слишком лестными для наших заламаншских соседей. Кроме того, нам с душевным трепетом рассказывалось о проживавших на забытом богом островке, находящемся на самом мысу Бретани, рыбаках, к которым в конце лета 1914 года явились жандармы и с некоторым опозданием объявили о мобилизации, а также о том, как те, рыбаки, ни минуты не сомневаясь относительно наследственного врага, воскликнули: «Наконец-то мы заткнем этим английским свиньям их спесь им же в глотки!» — и, естественно, о том, как они огорчились, узнав, что ошиблись. То, как в 1940 году развертывались боевые действия на Севере; то, как происходило возвращение на корабли дюнкеркского десанта («Господа англичане, убирайтесь отсюда первыми!» — иронизировали люди); то, как под Мерс-эль-Кебиром был уничтожен наш уже разоруженный флот, когда погибли сотни бретонских моряков (надгробные камни на Рекувранском кладбище, что в углу Керангофской долины, свидетельствуют об этом недвусмысленно), — все это резко и внезапно обострило то вековое недоверие к «коварному Альбиону», которое тогда было готово в любой момент превратиться в отвратительное насилие.
Это случается еще и сегодня, и по самому незначительному поводу: так, французский народ тайно ликует, когда сработанная у нас ракета топит британский военный корабль на рейде Фолклендских островов, которые мы упрямо называем Мальвинами; мы страстно мечтаем о том, чтобы этого лжесоюзника проведенный у нас референдум изгнал из Общего рынка, поскольку Британия вступила туда якобы лишь затем, чтобы проще было его разрушить изнутри (я пишу эти строки в конце марта 1984 года).
Так что немецкая пропаганда опиралась на прочную основу, беззастенчиво разрабатывая богатую жилу французской англофобии, сваливая в одну кучу и Жанну д'Арк и Катона Старшего («Англия как Карфаген…»), даже переиздавая грубые рисунки Виллета и ругательные памфлеты времен Бурских войн, которыми злорадно упивалась моя семья. Героическая борьба наших бывших партнеров с бомбардировками, совершаемыми для запугивания населения, в наших глазах не стоила ничего: англичане-де, как всегда, только защищали свои корыстные цели, а не интересы Франции; и, если они с такой энергией сопротивлялись открытому и тайному давлению некоторых американских деловых кругов (более или менее прогерманских), то прежде всего потому, что не могли спокойно наблюдать, как воплощался в жизнь их страшный сон: панъевропейская конфедерация. То, что главным федератом оказался безумец по имени Гитлер, для них, вообще говоря, являлось абсолютно второстепенным обстоятельством.
Этого мнения, возможно, придерживались некоторым образом и мои родители, ибо национализм никак не мешал им с давних пор быть сторонниками единой, даже объединенной, Европы (но только без англичан! Боже сохрани!). Так что, если они в полной убежденности цитировали слова, приписываемые некоему британскому государственному деятелю (Бенджамину Дизраэли?): «Когда у меня возникает сомнение относительно выбора из двух решений, мне достаточно спросить себя, какое из них более всего причинит зла Франции», — их позиция по отношению к победившей Германии могла быть только двойственной. Прусский милитаризм и его жажда завоеваний, само собой разумеется, оставались опасными, но, с другой стороны, было необходимо, чтобы Европа состоялась и именно с участием Германии (нацистской или нет). Периодически возникавшие войны на Рейне и Мозеле не имели никакого другого смысла, кроме как увековечение трагического заблуждения. Забудем эти пограничные ссоры двух народов, интересы которых полностью совпадают: они так же устарели, как и средневековые стычки, разрывавшие нашу Францию на части…
Для того чтобы вопреки несокрушимому чувству воинской чести отец нашел оправдание солдатам 1940-х (многим?), не желавшим воевать, сильно давить на него не приходилось. Война с Германией ему слишком напоминала четыре года кошмаров: грязи, холодов, шрапнели, отравляющих газов, вычищенных штыками вражеских траншей, ночи напролет воющих на колючей проволоке солдат с вывалившимися внутренностями, — всего этого, оказавшегося напрасным. Поскольку нам не удалось установить ни сотрудничества, ни дружбы с Германией, когда мы были победителями, нам надо было попытаться это сделать теперь, когда победили нас.
Такая ставка не могла делаться без неутраченной веры в судьбу Франции, страны, которая, освободившись от заблуждений республиканских демагогов, была бы в состоянии вновь обрести душу и утвердить свой гений на пару с (дополнительным) гением своих германских кузенов. В конце концов нас уже завоевывал Рим, а два народа зачастую лишь выигрывают от соединения противоположных качеств.