Ален Роб-Грийе – Романески (страница 137)
С другой стороны, мы оба ни в малейшей степени не могли надеяться на поддержку официальных французских инстанций (на международных фестивалях и на телевидении), которые игнорировали отныне сам факт нашего существования, в то время как министр внутренних дел, напротив, всячески преследовал нас и доставлял множество неприятностей, потому что мы оба подписали знаменитый так называемый „Манифест 121“П9 (я подписался одним из первых, отчасти из-за случайного стечения обстоятельств). Жан-Поль Сартр не был, вне всяких сомнений, автором этого очень сдержанного, составленного в чрезвычайно осторожных выражениях текста, в котором содержалась спокойная проповедь о необходимости уклонения от военной службы в Алжире и который по манере письма, скорее, гораздо больше напоминал произведения Мориса Бланшо, но наш Великий Возмутитель Спокойствия самоотверженно взвалил на себя бремя по его распространению, а также и по раздуванию скандала. И он внезапно загорелся пылкой страстью писателя и художника к так называемым подписантам, потому что в конечном счете он приписал нам заслугу обладания политической сознательностью, то есть тем, чего, по его мнению, так не хватало созданным нами ранее произведениям, в частности, моим романам, что в его глазах было большим недостатком.
Короче говоря, он тотчас выразил желание посмотреть „В прошлом году в Мариенбаде“; надо сказать, что просмотры, с технической точки зрения безупречные, но чрезвычайно приватные, закрытые для публики (всякий раз для одного-единственного приглашенного), проходили в лаборатории LTC в Сен-Клу. После того, как фильм посмотрел Андре Бретон (яростно возненавидевший его и проникшийся к нему живейшим отвращением, так как в фильме сквозило „оскорбление величества“, имеющее отношение к той области, которую он считал своим личным владением), а за ним — Антониони (человек, мало склонный к бурному изъявлению чувств, но обладающий обостренным чувством профессионального братства, уже строивший планы относительно нашей с ним совместной работы и к тому же предложивший мне Монику Витти на главную женскую роль в „Бессмертной“ с тем условием, что действие фильма будет перенесено из Турции на Сицилию), а третий просмотр был организован для Сартра и Симоны де Бовуар. Микеланджело был на просмотре с Витти, а Бретон пришел в более богатом окружении, с целой толпой, издававшей глухой „изотермический ропот“ (вроде той толпы, что будет подвизаться позднее около Дюрас во время ее передвижений).
Я сам держался чуть позади от приглашенных и сидел от них через несколько рядов. Ален Рене, без сомнения, более уязвимый, чем я, так как речь шла о его собственных „интимных картинах“, и из принципа скрывавшийся под маской демонстративной скромности, не присутствовал на этих церемониях. Когда наконец в зале вновь вспыхивает свет, Сартр заявляет мне без обиняков, со своим неподражаемым „порывом к собеседнику“, что если прежде он и мог принимать мои произведения сдержанно, с определенными оговорками, то сегодня он чувствует себя окончательно убежденным в моей правоте и во всем со мной солидарен, а потому мы отныне и впредь можем твердо рассчитывать на его поддержку. Я со своей стороны выражаю ему свое живейшее и чистосердечнейшее удовольствие, которое я испытываю от столь высокой оценки, вне зависимости от степени моего изумления. Державшаяся чуть поодаль герцогиня де Бовуар хранила молчание, и на ее суровом лице с поджатыми губами застыло выражение неодобрения и укоризны, как у какой-нибудь учительницы начальной школы, протестантки, заседающей в суде инквизиции.
Несмотря на столь явное, подчеркнутое неодобрение злого гения Сартра, мы питали надежду на появление в „Тан модерн“ нескольких десятков страниц, посвященных нашему фильму и написанных мэтром в свойственном ему наставническом тоне, так как рука у него легкая, а перо — бойкое. Но проходил месяц за месяцем, а статьи все не было. Ничего не происходило, причем до такой степени, что на Венецианском фестивале, по причинам, не имевшим отношения к искусству и в основном с целью бросить вызов властям Французской Республики, только что запретившим демонстрацию фильма „Ты не станешь убивать“, посвященного войне в Алжире и снятого итальянцами, на конкурс от нашей страны был выдвинут „Мариенбад“. Гастон Палевски, посол Франции, оказался силой обстоятельств вынужден председательствовать на официальном вечернем приеме в окружении двух отвратительных подписантов „Манифеста 121“ (наши имена запрещалось упоминать в передачах государственного радио и телевидения).
Торжественно отзвучала помпезная „Марсельеза“. Показ происходил на огромном экране, где широкоформатная пленка Рене, отснятая с применением съемки при движении, с отъездами и наездами, испытывала свои чары на смущенных, озадаченных зрителях, колебавшихся между благоговейным восторгом и полным замешательством, грозившим обернуться бегством из зала, и где она подтвердила свой престиж. Занавес. Аплодисменты страстных, фанатичных поклонников фильма. Сияние прожекторов. Представление создателей картины. Волнение и движение в зале. Массовое нашествие журналистов и фотографов. Палевски пытается ускользнуть, чтобы избежать наихудшего, что только может случиться. Но Жанна Моро приходит нам на помощь и ласково, мило, но твердо принуждает его, как говорится, „со смертью в душе“, то есть в состоянии глубокого отчаяния, все же сфотографироваться с нами, чтобы оказаться запечатленным на нескольких компрометирующих фотографиях. И наконец, после недельных ожесточенных сражений в жюри, фильм получает „Золотого льва“! За эти несколько дней статус „Мариенбада“ изменился. Из гнусного и проклинаемого фильма он превратился в модную штучку: покаянные телеграммы от кинопрокатчиков (прежде они говорили, что предпочитают потерять все деньги, уплаченные в качестве аванса за прокат, чем выставлять себя на посмешище перед собратьями по профессии, прокручивая эти пленки перед владельцами кинотеатров), выход на экраны в Париже, большие статьи во всех газетах и журналах, в том числе и наиболее консервативного толка, вроде „Фигаро“, „Мадам экспресс“, „Пари-Матч“, и целые развороты в „Монде“, где высказывались мнения „за“ и „против“.
Это было уже слишком! Вот тогда-то наконец и появляется столь долгожданный очерк исследование в „Тан модерн“ за подписью исполнителя неблаговидных, низменных деяний герцогини, каковым являлся, если мне не изменяет память, Жак-Лоран Вост. Двадцать пять страниц, посвященных разбору фильма, как мы и надеялись, но полностью отрицательных, от первой до последней строчки, к тому же заканчивавшихся в довершение всего апофеозом глупости: „В то время, когда алжирцев бросают в Сену, я стыжусь, что посвятил столько страниц произведению, которое совершенно выносит за скобки… и т. д.“.
Несколько дней спустя после того, как я прочел сию диатрибу37, случайно, обедая в каком-то бистро с Сэми Гальфоном, продюсером „Бессмертной“ (замысел которой уже вновь воскрес и начал приобретать все более ясные очертания, так как Мендерес и Зоглу были повешеныП10 и обстановка в Турции опять стала сносной), я заметил невдалеке от нас Сартра, сидевшего за столиком с двумя юношами. Я немедленно встаю, чтобы с милой улыбкой на губах попросить у мэтра объяснений, потому что в „Мариенбаде“ не был изменен ни один кадр, не было опущено или вставлено ни единое слово с той поры, когда он высказал мне свои восторги и посулил безоговорочную поддержку.
Сартр всячески изворачивается, ища себе убежище в отговорках о свободе редакторов и авторов, об уважении, которое он питает к кинокритике, об отсутствии монополизма и непререкаемых авторитетов в журнале, и в прочих жалких оправданиях этой разгромной статьи. О, разумеется, он сам ни в коей мере не разделяет данное мнение, и он очень сожалеет о том, что в наших глазах оно как бы отмечено его личной печатью, осенено его именем. Да, нечего сказать, хорошенькое дело! А нам-то какой прок от его оправданий?! Но Сартр выглядит таким смущенным (что бывает с ним редко), что у меня возникает желание его как-то утешить: ведь на самом деле все это не так уж и важно, так как мы больше не нуждаемся в его похвалах. И это, разумеется, далеко не единственный случай, когда мэтр проявлял странную смесь интеллектуальной отваги и досадной, достойной сожаления слабохарактерности перед давлением со стороны близких к нему людей.
Увлеченный целиком и полностью политической борьбой, Сартр на деле просто посмеивался над нашими попытками изобразить созидательную работу психической составляющей личности. Я же, в противоположность ему, более чем когда бы то ни было был противником идеи присутствия в наших произведениях хотя бы тени, хотя бы отблеска нашей гражданской позиции. После прочтения написанного мной краткого содержания фильма в ходе одной из предварительных бесед Рене спросил меня, нельзя ли сделать так, чтобы отрывочные фразы из диалогов, услышанных в стенах отеля, имели отношение к ситуации в Алжире или воспринимались бы как таковые. Мой ответ не оставлял надежды на возможность какого-либо компромисса, так как для меня подобное положение дел было бы просто неприемлемо с точки зрения морали. (Кстати, я припоминаю еще один случай, правда, в меньшей степени напрямую касавшийся моих убеждений, но все же о нем стоит вспомнить: незадолго до этого я всерьез рассматривал для первого проекта „Бессмертной“ — для того, что существовал еще до революции, оставившей вскоре мои подготовительные работы в Стамбуле в подвешенном состоянии, — так вот, я рассматривал всерьез возможность удовлетворить просьбу турецкого правительства органично вписать в фильм при монтаже съемки толпы, бурно приветствующей Мендереса! Я не уверен в том, что скупая, сдержанная манера съемок, виды пустынных улиц, чередующиеся с видами неудержимого человеческого потока, поглощающего в своей пучине героя, могли бы принести пользу — или навредить — пошатнувшемуся, неустойчивому режиму.)