Ален Роб-Грийе – Романески (страница 113)
Сказать по правде, занятный, прелюбопытный „отдых“! Бесконечные переезды с места на место, неожиданные и слишком стремительные; слишком краткие встречи; лицезрение подспудного соперничества различных кланов; переживание сомнений и колебаний относительно политического раздела мира и континентов силами, обладающими тайной властью; постоянная выработка изменчивой стратегии; жизнь под вымышленными именами, с поддельными документами… некоторые картины этого бытия, этого образа существования, несмотря на всю сумятицу и путаницу, все же запечатлелись в моей памяти с поразительной точностью, к примеру, скажем, тот день, когда я впервые увидел своего двойника. Случилось это на террасе кафе „Максимилиан“. Я только что прошел по узкой полоске мельчайшего, тончайшего песка, очень мягкого и в то же время очень плотного, что отделяет террасу кафе „Максимилиан“ от террасы кафе „Рудольф“, где у меня была назначена встреча с посредником из Аргентины, но она не состоялась, и я прождал понапрасну, из-за чего и пришел в кафе „Максимилиан“ несколько позже, чем собирался. И вот я иду по песку, глядя себе под ноги, чтобы выбирать, куда ставить ногу среди песчаных горок и ямок; я ужасно зол и мысленно кляну на чем свет стоит эту ненадежную, коварную, уходящую из-под ног почву, не приспособленную для ходьбы по ней в моих ботинках и в еще большей мере не пригодную для того, чтобы попытаться при ходьбе опираться на мою трость со слишком тонким и острым наконечником. Так как при каждом шаге дает о себе знать моя застарелая рана, из-за которой нога у меня сгибается очень плохо, о чем, кстати, я обычно при ходьбе по улицам почти забываю, то сейчас, когда мое сохранившееся в прекрасной форме и отказывающееся стареть тело ощущает неудобство, я чувствую, как во мне поднимается волна глухого раздражения и недовольства; и я раскаиваюсь в том, что не сделал крюк и не прошел по широкому тротуару авениды Атлантика, гораздо более удобному для ходьбы, несмотря на то, что он ради красоты вымощен маленькими черными и белыми плитками.
Наконец, благополучно добравшись до цели и ступив на сероватые доски настила, на котором в ряд стоят круглые столики на тяжелых, хотя и ажурных ножках из литого чугуна, я поднимаю голову и тотчас замечаю, что мое любимое место уже занято, из-за чего я злюсь еще больше. Но раздражение в тот же самый миг превращается в отвратительное, тошнотворное ощущение внутренней опустошенности, столь внезапное, острое и грубое, что я вынужден схватиться свободной рукой за спинку свободного стула, к счастью, стоящего совсем рядом со мной. Сидящий в моем кресле человек похож на меня как точная копия: такой же костюм из сурового полотна; точно такие же густые с проседью волосы; такое же лицо, несомненно, столь же асимметричное (хотя и вижу я его отсюда в профиль); такой же крупный нос с горбинкой; глубоко посаженные глаза, небольшие, элегантные тонкие усики, в то же время очень густые, скорее рыжеватые, чем седые. Короче говоря, полнейшее сходство во всем, в самых мельчайших деталях, вплоть до осанки и до манеры держать прямо перед собой развернутую газету; не забыта даже моя серебряная трость с набалдашником из слоновой кости, которую мой двойник пристроил около себя так, что она оказалась зажатой между его бедром и подлокотником сплетенного из ивовых прутьев кресла.
Я делаю попытку порассуждать. Если бы я оказался во власти самого обыкновенного помутнения сознания, умственного расстройства, то есть феномена раздвоения парапсихологического порядка, сравнимого с теми явлениями, по которым стал столь замечательным специалистом в университете Гейдельберга старый профессор Ван де Реевес, то я бы почувствовал, что одновременно нахожусь на том месте, которое я, отдавая себе отчет, действительно занимаю на самом краю террасы, где неподвижно стою окаменев от изумления, и на том, где я вижу сам себя, по-хозяйски расположившегося на моем привычном утреннем наблюдательном посту и почти незаметно для окружающих опускающего газету, служащую мне ширмой, чтобы наблюдать за всем происходящим на пляже. Однако это совсем не так, не тот, как говорится, случай, так как человек, которого я там вижу, вне всяких сомнений, не я, это какой-то совершенно другой мужчина, чужой, не имеющий ко мне абсолютно никакого отношения и мне неизвестный.
Успешно преодолев вызванные головокружением рвотные позывы, волнами распространявшиеся по телу от головы до живота, и сумев почти восстановить нормальное дыхание, а также вновь заставив двигаться ноги, из которых, как мне показалось, разом отхлынула вся кровь, я двигаюсь вперед на несколько шагов, чтобы приблизиться к моему призраку, но иду не прямо, а наискосок, чтобы подойти к незнакомцу сзади, пока что еще питая неясную, безотчетную надежду на то, что сей мираж вот-вот рассеется, исчезнет, так как это не что иное, как плод галлюцинации, явившейся следствием пустого желудка или воздействия лучей палящего солнца. Увы, ничего подобного не происходит. И, оказавшись к своему двойнику ближе, я констатирую, что моя ежедневная газета, которую держат на уровне плеч две вытянутые вперед руки, и в самом деле „Глоб“, раскрытая на двойной странице, где освещаются преступления на сексуальной почве или другие происшествия, представляющие интерес подобного рода.
В самом центре левой страницы на превосходной фотографии в натуральную величину запечатлена изящная женская туфелька, небрежно брошенная на песок, элегантная, явно более подходящая для бального зала, чем для пляжа, туфелька, чья треугольная союзка вся усыпана сверкающими на солнце металлическими блестками. Нежная мягкая светлая кожа подкладки, которой туфелька отделана изнутри, под каблучком и на так называемом геленке (то есть на подъеме), вся покрыта какими-то темными пятнами, вполне возможно, что и пятнами недавно пролитой крови. Несколько капель этой жидкости брызнули на песок, и в нижнем правом углу на светлом фоне тоже виднеется темное пятно, образовавшееся в том месте, где жидкость была тотчас всосана сухим песком. Клише, разумеется, не цветное, а черно-белое. Я не очень понимаю, вернее, совсем не понимаю, почему эта фотография, сама по себе вроде бы ничем не примечательная, повергла меня в такое изумление, так сильно потрясла меня. Даже не заглянув в мой собственный экземпляр газеты, который я еще не успел раскрыть, я добрел до отеля „Лютеция“ в каком-то странном состоянии полуоторопи-полуотупения, двигаясь как лунатик.
Но, быть может, самое ужасное ожидало меня на следующий день. На протяжении прошедших двадцати четырех часов я столь упорно мысленно возвращался к этой необъяснимой и не поддающейся осмыслению встрече, я столь усиленно думал о ней, передо мной вновь и вновь вставал невозмутимый и безмятежный персонаж, позаимствовавший у меня не только „мою территорию“, то есть место, мой внешний вид и мои привычки, что, когда я, преисполненный каких-то непреодолимых дурных предчувствий, все же отважился ступить на террасу кафе „Максимилиан“ и тотчас же заметил, что место мое свободно, то не чувство облегчения охватило меня, нет, напротив, иной, новый страх, еще более губительный, пронзил мой мозг, словно сталь копья: „Как, меня там нет?.. Что происходит? Я ведь уже должен был бы прийти“.
Этот незатейливый, неистребимый ужас ощущения того, что я в некотором роде исчез из самого себя, пропал без вести, не отпускал меня впоследствии в течение многих дней. Вне всякого сомнения, этот подспудный страх уже никогда не переставал преследовать меня. И сегодня я задаюсь вопросом, не является ли как бы отсутствующий, обезличенный центр повествования, то самое „ничто, которому грозит опасность“, что занимает центральное место в „Ревности“, и которого критики условно называют „мужем“, лишенным внешности и голоса, а Морис Бланшо называл „чистым, безупречным, настоящим анонимным лицом“, так вот, не является ли „он“ некой смутной, отделенной реминисценцией (или катарсическим наглядным изображением, то есть дающим разрядку, снимающим комплексы изображением) этого глубокого, основополагающего опыта дезертирства через внутренний мир перед лицом врага, окружившего то место, где я нахожусь, опыта, само собой разумеется, гораздо более мучительного в моральном плане, чем тот опыт, что я приобрел в результате непредвиденных, случайных любовных похождений и переживаний на Антилах.
Когда в тот вечер я вернулся в отель и ожидал около стойки отдела обслуживания гостей, чтобы портье выдал мне ключ от моего номера, у меня перед глазами совершенно случайно оказалась черная тетрадь регистрации постояльцев отеля, и, хотя она и лежала ко мне вверх ногами, прочесть, что там написано, было вполне возможно. Тетрадь была открыта на той странице, где делались последние записи, быть может, для того, чтобы сделать в ней какую-то дополнительную или контрольную запись. Первым прибывшим днем раньше был некий господин Анри Робен. Эти французские имя и фамилия (достаточно заурядные, что правда, то правда) стояли в самом начале страницы, под датой, напечатанной штемпелем (точно через неделю после дня моего приезда), но они поразили меня, и изумление мое было столь острым потому, что сочетание этого имени и этой фамилии воскресили в моей памяти воспоминания, впрочем, никогда не покидавшие меня: все дело заключалось в том, что такое же имя и такую же фамилию носил когда-то в стародавние времена один мой фронтовой товарищ, унтер-офицер срочной службы, невзначай, случайно спасший мне жизнь в ноябре 1914 года где-то около Перт-лез-Юрль. Так как сей храбрец умер потом при обстоятельствах, овеявших его имя славой, то я в его честь „позаимствовал“, так сказать, его вакантную личность, и именно эти данные фигурировали в моем паспорте, точно так же, как и на моем заказе на бронирование места в отеле „Лютеция“, разумеется.