реклама
Бургер менюБургер меню

Ален Роб-Грийе – Романески (страница 1)

18px

Ален Роб-Грийе

Романески

РОМАНЕСКИ

Возвращение зеркала

Анжелика, или Очарование

Последние дни Коринта

В прошлом году в Мариенбаде

За новый роман

Переводы с французского

«ВРС»

МОСКВА

Переводы

Л. Г. Ларионовой, Ю. М. Розенберг, Е. А. Соколова

Примечания

А. Г. Вишнякова

Оформление

А. П. Зарубина

Фотопортрет А. Роб-Грийе на передней сторонке переплета Ю. Л. Ридякина

© А. Г. Вишняков. Примечания, 2005.

© Л. Г. Ларионова. Перевод, 2005.

© Ю. Л. Ридякин. Фотопортрет, 2005.

© Ю. М. Розенберг. Перевод, 2005.

© Е. А. Соколов. Перевод, 2005.

© А. П. Зарубин. Оформление, 2005.

Le miroir qui revient © 1984 by Les Editions de Minuit

Angélique ou L'enchantement © 1987 by Les Editions de Minuit

Les derniers jours de Corinthe © 1994 by Les Editions de Minuit

ISBN 5-86218-382-5

L'Année dernière à Marienbad © 1961 by Les Editions de Minuit

Pour un nouveau roman © 1963 by Les Editions de Minuit

© Научно-издательский центр «Ладомир», 2005.

Репродуцирование (воспроизведение) данного издания любым способом без договора с издательством запрещается

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЗЕРКАЛА

АНЖЕЛИКА, ИЛИ ОЧАРОВАНИЕ

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ КОРИНТА

РОМАНЕСКИ

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЗЕРКАЛА

Если память мне не изменяет, я начал писать эту книгу в конце 1976 или начале 1977 года, то есть через несколько месяцев после выхода в свет «Топологии города-призрака». Сейчас осень 83-го года, но работа почти не продвинулась (всего четыре десятка рукописных страниц), ибо приходилось ее оставлять для дел, представлявшихся более срочными. За это время появились два романа и один фильм — «Прекрасная пленница», который был закончен в январе текущего года и вышел на экраны в середине февраля. После того как были написаны первые словаП1 («Я всегда говорил только о себе…»), в ту пору прозвучавшие как провокация, минуло, таким образом, семь лет. Освещение изменилось, перспективы успели разрушиться, а в некоторых случаях стали обратными. Однако вопросы, когда-то животрепещущие и болезненные, а нынче, вероятно, ненужные, постоянно возникают передо мной… Что ж, сделаем еще одну попытку, пока не слишком поздно.

Кем был Анри де Коринт? Думается — об этом уже было говорено, — я с ним не встречался никогда, разве что в самом раннем детстве. Тем не менее личные воспоминания, которые у меня якобы сохранились после тех коротких промельков (именно так: как бы между двух створок двери, случайно оставленной незакрытой), вполне могла создать моя трудолюбивая обманщица-память уже впоследствии из всякой всячины, по меньшей мере из несвязных преданий, ведших негромкую жизнь в нашей семье и вокруг старого дома.

Господин де Коринт, граф Анри, как чаще всего именовал его мой отец, привнося в эти слова почти невесомую дозу иронии, смешанной с уважением, навещал нас часто, в чем я уверен лишь относительно… Но действительно ли часто? Выразить в точных цифрах эту частоту я сегодня абсолютно не способен. Приходил ли он, к примеру, раз в месяц? Несколько раз? А может, вообще появлялся у нас раз или два в год, оставляя при этом своими, пусть весьма скоротечными, визитами следы такие глубокие и прочные, что память тут же принималась их неудержимо множить? И когда именно эти посещения прекратились?

Главный вопрос в другом: что он мог у нас делать? Какие тайны, какие намерения, какая вина, какие интересы и опасения могли его связывать с мои-, ми родителями, от которых все — как происхождение, так и материальное состояние — должно было его отделять? Как и для чего, ведя бурную и до предела насыщенную жизнь, находил он время, чтобы провести несколько часов (несколько дней?) в жилище столь скромном? Почему мой отец ждал его непредсказуемых визитов с такой упорной надеждой и с таким горячим нетерпением? При этом, когда мне удавалось украдкой понаблюдать за папой в щелку из-за тяжелых красных гардин общей залы в обществе знаменитого гостя, я видел на его лице если не выражение тоски и скорби, то крайней озабоченности — почему? И по какой причине так решительно, хотя и не признаваясь в этом, родители запрещали мне к нему, де Коринту, приближаться?

Вероятно, именно с целью — не полностью осознанной — дать на эти вопросы хотя бы видимость ответов я и предпринял некоторое время назад попытку написать автобиографию. И вот, по прошествии роковых семи лет, перечитывая первые страницы, я с трудом узнаю то, о чем мне тогда не терпелось поговорить. Таков писательский труд. Это одновременно и поиск, одинокий, упорный и почти вневременный, и полная иронии покорность заботам дня, в некотором отношении «светским».

Ныне, в начале 1980-х годов, внезапно и так сильно обострилась реакция на всякую попытку отойти от норм традиционного способа выражения и описания, что мои давние неосторожные замечания, вместо того чтобы стать средством борьбы с новой догмой, которая начала было насаждаться (антигуманизм), вдруг оказались как бы поставленными на смазанную мылом наклонную плоскость реставрированной и все подчиняющей себе речи, той вечно старой доброй речи, на которую поначалу я так яростно нападал. Очутившись внутри волны «возвращения к», обрушившейся на нас со всех сторон, многие рискуют упустить из виду, что я, напротив, надеялся на, как говорят философы, снятие, на «смену».

Так что же, неужели теперь надо возвратиться к террористическим акциям 1955—1960-х годов? Определенно следовало бы. Однако (ниже я объясню почему) я решительно предпочел воспроизвести в первозданном виде написанные в семьдесят седьмом году первые страницы, уже, с моей точки зрения, устаревшие из-за того, что они так быстро сделались модными.

Я всегда говорил только о себе. Поелику это шло изнутри, никто на данный факт внимания не обратил. На мое счастье. Ибо здесь, всего в двух строках, я произнес три подозрительных, постыдных и жалких слова, дискредитации которых сам же существенно способствовал и которых завтра тоже будет достаточно для того, чтобы меня предали проклятию многие из мне подобных и большая часть моих потомков. Вот эти слова: «Я», «изнутри» и «говорить о».

Второе из этих словечек при всей его кажущейся безобидности способно самостоятельно — что весьма досадно — возродить гуманистический миф о глубине (наш старый писательский пунктик), между тем как последнее незаметно возвращает к жизни миф об описательстве, о его бесконечно трудном процессе. Что до термина «Я», ненавистного во все времена, то он готовит, вне всякого сомнения, возвращение на сцену явления еще более суетного, а именно биографизма.

Таким образом, я вовсе не случайно решился в данный момент написать книгу с названием «Роб-Грийе о себе самом»1, сесть за работу, которую в былые времена предпочел бы взвалить на других. Сегодня всякий знает, что понятие «автор» принадлежит речам реакционным, речам о личности, частной собственности, прибыли и что труд «пишущего», наоборот, безличен, являясь простым комбинационным процессом, который в конечном счете может быть доверен машине, — столь программируемым кажется человеческое намерение, представляющее собой проект, в свою очередь деперсонализованный до такой степени, что выглядит только как локальное воплощение классовой борьбы, этого двигателя Истории вообще и, значит, истории романа.

Вашим покорным слугой сделано немало для поощрения этих столь внушающих доверие глупостей. Если сегодня я решился на борьбу с ними, то единственно потому, что теперь они мне кажутся отжившими свой век: за несколько лет они утратили все, что в них имелось скандального, разрушительного, следственно революционного, и оказались в одном ряду с полученными со стороны идеями, пока что питающими вялую воинственность модных журналов; идеями, для которых уже подготовлено место в славной фамильной усыпальнице учебников по литературе. Идеология, которая по-прежнему скрывается под маской, свое лицо меняет легко. Это зеркало-гидра, чья отрубленная голова быстро отрастает, обращая к возомнившему себя победителем противнику его же физиономию.

Используя тактику чудовища, я намерен напялить на себя его оболочку (шкуру, кожу): сиречь смотреть его глазами, слушать отверстиями его ушей и говорить его устами (смачивать свои стрелы его кровью). В Истину я не верю. Она служит лишь бюрократии, то есть угнетению. Едва та или иная дерзкая теория, окрепшая было в страстной борьбе, становится учением, как тут же лишается своих привлекательности и напористости, а заодно и действенности. Перестав быть ферментом свободы, открытия, она покорно и бессмысленно приносит еще один камень для здания установившегося порядка.

Приспело время избрать другой путь и, словно перчатку, вывернуть наизнанку только что запущенную в обиход красивую теорию, чтобы выставить на свет божий возрождающуюся бюрократию, которую она тайно подкармливает. Теперь, когда Новый Роман положительно определил свои ценности, начал диктовать законы, возвращать на праведный путь нерадивых учеников, приступил к набору собственных рекрутов, научился отлучать от своего дела свободомыслящих, возникла срочная необходимость в том, чтобы снова все подвергнуть сомнению и, возвратив пешки на исходную позицию (писательство — к первоистокам; авторов — к их первым книгам), в очередной раз задаться вопросом о той двойственной роли, которую играют в современной повести изображение мира и самовыражение личности, одновременно являющейся живым телом, проекцией намерений и вместилищем неосознанного.