Алексей Загуляев – Прерыватель. Все части (страница 21)
– Нельзя.
– Тогда просто слушай и верь тому, о чём я тебе говорю.
Миронов нажал на головку на часах – стекло на циферблате откинулось.
– Сюда, – сказал он, – укладывается капсула временно́й петли, сокращённо КВП, – он вставил «жемчужину» в небольшую ложбинку в основании стрелки и снова опустил на место стекло. – В капсуле особые такие штуки, наниты называются – это что-то вроде маленьких-маленьких, размером с молекулу, запрограммированных роботов, которые, попадая в кровь, начинают изменять структуру твоих хромосом, воздействуя на центромеры. Ну, это уже типа наука. Ни к чему тебе сейчас такие подробности.
Я слушал Борисыча как заворожённый, хотя и понимал, что медленно умираю.
– Это занимает минуту, не больше. Просто реальность, Алексей, которую мы с тобой наблюдаем, есть сочетание электрических импульсов нашего мозга. А декодирование этих импульсов напрямую зависит от той информации, которая заложена в хромосомах. В общем, нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Есть единое информационное поле, в котором плавает, как в океане, наше с тобой сознание. Жаль, что «Матрицу» снимут только через четыре года, в девяносто девятом. А то бы легче было тебе понять. Для таких перемещений во времени и сделаны эти часы. Это не наша технология, не земная. Человеческий организм не приспособлен для безболезненного перехода – в настоящем необходимо умереть, чтобы сознание переместилось в прошлое, а пока оно будет блуждать в другой реальности, повреждённые участки регенерируют. Даже мозги, как ты успел заметить. Но так получилось, что технология эта успела проникнуть и на нашу планету. А люди вроде меня призваны устранять неправомерное вмешательство в ход событий, когда таким, как Ракитов, взбредёт в голову что-то изменить ради своей личной выгоды. С более-менее легальным использованием на уровне секретных служб бороться пока непросто. В прошлом, в будущем, в настоящем. Не важно. Мы прерыватели, или стрелочники. Называй, как тебе удобней. Моя задача здесь – уничтожить все часы и все капсулы, чтобы минимизировать нежелательные последствия в будущем в этой временно́й линейной развёртке. Эти часы – последний артефакт. И эта капсула тоже. По крайней мере, из известного нам. Ты меня понимаешь?
– Не очень, – сказал я. – А как можно жить с дырой в голове?
– Пока человек отправляет своё сознание в собственное тело в прошлом, то в настоящем его носитель (то есть первичное тело) может пребывать в состоянии анабиоза три дня. Потом, если сознание по каким-то причинам осталось в прошлом, носитель погибает. Даже повреждённые ткани могут во время анабиоза регенерировать, как у гидры. Это и случилось с Ракитовым.
– Выходит, что ты, Борисыч, из будущего?
– Да. Но я не Миронов.
– В смысле?
– У прерывателей есть особые привилегии. Они могут перемещаться в любое удобное тело, замещая сознание хозяина. Таблетки, – Борисыч потряс коробкой. – Они помогают удерживать контроль над хозяином. И находиться в чужом теле стрелочник может больше трёх дней. Там, – Миронов обвёл пальцем вокруг себя, – я лежу сейчас в специальной камере, в которой поддерживаются все функции моего организма.
– Круто, – сказал я.
Слова Миронова всё с бо́льшим трудом укладывались у меня в голове. Всё происходящее казалось теперь сном. Я уже не помнил, почему сижу возле этой берёзы. Мы что, приехали с Борисычем на рыбалку? Наверно. А он травит мне какую-то байку про перемещение во времени. Но было здорово его слушать. Всё вокруг выглядело умиротворённым и насыщенным грандиозным смыслом.
– Лёша! – прозвенел над самым ухом голос Миронова.
– Что? – из последних сил прошептал я.
– Я тебе рассказываю обо всём этом, потому что ты нужен нам.
– Хорошо, – кивнул я головой.
– Скоро ты тоже станешь прерывателем. Понимаешь?
– Ага.
Я почувствовал лёгкий укол в запястье. Это Борисыч снова нажал на часовую головку.
– До встречи, Алексей, – сказал он. – На другом берегу, – приставил к моей голове дуло пистолета Ракитова и нажал на курок.
Часть вторая. Прошлое
Глава первая
Проснулся я, как обычно, в половине седьмого утра. Попытался посмотреть на свои наручные часы, которые на ночь снимал только на выходные, но на руке их не обнаружил. Я вообще не узнал руку. Она была не моя. Первая же мысль свелась к тому, что я всё ещё сплю, потому что вслед за рукой необычным мне показалось всё: и свет из-за занавесок струился не такой, как всегда, и обстановка в комнате была, хоть и знакомой, но не моей; даже запахи и звуки особенные, от которых вдруг защемило на сердце. Боже! Да это же… Это же моя комната в Перволучинске! Да к тому же ещё такая, какой она была в моей юности: светло-голубые обои с белыми лилиями, сплетёнными в вертикальные полосы; сервант с разноцветной посудой внутри и с оранжевой вислоухой собачкой сверху. А рядом с ней покрытый чехлом фотоувеличитель.
Я лежал на раскладном диване под белоснежным одеялом с квадратным вырезом в середине.
С кухни доносился стук тарелок и шум льющейся из крана воды. И пахло… Это был аромат пирогов с изюмом, моих любимых, которые пекла мама, когда отец привозил с продовольственного склада из Лазарево редкий в наших краях изюм. Но это не сон. Это не может быть сном. Всё вокруг казалось слишком реальным.
Я выскочил из постели и подбежал к подоконнику, где раньше всегда стояло круглое зеркало, на обратной стороне которого имелась картонная вставка с рисунком мальчика и смешной надписью «Алёша-галоша». Отодвинул шторы. Вот оно. Я присел и посмотрел на своё отражение. Не может быть! Это был я, только совсем юный, с едва наметившимся пушком усов над верхней губой.
В голове загудело, и резко стала нарастать боль. Она надувалась, словно воздушный шарик, и через минуту как бы лопнула, оглушив меня и оставшись лёгким свистом в ушах. И я вспомнил. Всё вспомнил. И мои приключения в Подковах, и оставшуюся в отделении Марину, и последний разговор в лесу с Мироновым. И его слова: «Встретимся на том берегу». Так вот, значит, оно как?! Вот что за берег он имел в виду! Миронов говорил мне о реальных вещах, в которые я вдумываться особенно в тот момент не мог, поскольку просто-напросто умирал. Теперь же понимание обрушилось на меня лавиной. Так… Главное, спокойно. Без паники. Сколь бы фантастично это ни выглядело, мне придётся принять это таким. Других вариантов нет. Я жив. Я у себя дома, только в прошлом. Интересно, какой сегодня день?
Я выпрямился, раздвинул шторы и посмотрел в окно. Ещё нет «Детского мира», который построили, заслонив вид на дорогу… В каком же году его построили? В тысяча девятьсот восемьдесят четвёртом? Или в тысяча девятьсот восемьдесят пятом? Не помню точно. В любом случае сейчас как минимум восемьдесят третий. Молочный магазин всё ещё на своём месте, повёрнутый обратною стороной букв. «Низагам околом» – так я всегда читал это. Слева от магазина дымила санэпидстанция. А ещё левее, возле клуба – огромный дуб. Ещё не спилили. Спилят его осенью восемьдесят третьего. Это я помнил точно, потому что на пне, оставшемся от дуба, я вырезал ножиком «АЛ + ЛМ =» и нарисовал сердечко. Меня тогда ужалила оса, какая-то подземная оса, на норку которой я случайно наступил сандалией. Было больно. Может, оттого и запомнил так хорошо. Получается, что отец ещё жив?! Или… На улице лето. Но какой месяц? Надо бежать к маме. Обнять её, расцеловать, сказать, что я очень её люблю.
Я быстренько надел носки и трико и поспешил на кухню.
Из-за закрытой двери ещё сильнее тянуло запахом пирогов. Я осторожно покрутил ручку и тихо вошёл на кухню.
Мама стояла возле раковины и мыла от налипшего теста отполированную за долгие годы стряпни доску. Рядом лежала скалка, такая же тёмно-жёлтая от въевшегося в неё масла. Окно было настежь раскрыто, но от плиты всё равно пыхало жаром. Прямо перед окнами порхали стрижи, перекрикивая шум воды и работающей газовой колонки.
Я тихонечко подошёл к маме со спины и обнял её, прижавшись всем своим щуплым телом. Господи! Живая. Мама. В синем в белый горошек платье и в розовом цветастом фартуке. На голове – белая косынка. Такой я её всё ещё мог вспомнить. Колдующей у плиты или перебирающей крупинку за крупинкой пшено.
Мама чуть вздрогнула.
– Алёшка! – воскликнула она и обернулась. – Как напугал-то, чертёнок. Ну ты что крадёшься-то? И чего вскочил спозаранку?
– Мама, – протяжно проговорил я и поцеловал её в щёку.
– Да что с тобой? – улыбнулась она. – Что за нежности такие? Раньше тогда вставал бы, когда тесто делала. Помнишь, маленьким-то ты любил танки лепить?
– Танки?
– Не помнишь? В пять утра вместе со мной вставал и лепил из теста всякое. Особенно любил танки.
– Что-то припоминаю, – сказал я, хотя совсем ничего из подобного не помнил.
Я просто стоял и любовался мамой. Пусть бы она говорила чего угодно – я бы соглашался со всем.
Последний год её жизни стал испытанием и для неё, и для меня. Рак поджелудочной. Четвёртая стадия. Она не жаловалась до самых последних дней, когда уже помочь ей ничем было нельзя. Я, конечно, замечал, что она сильно сдала. Стала реже готовить, часто вставала по ночам в туалет, быстро уставала днём, даже если никаких особенных нагрузок не выпадало. Я полагал, что именно так надвигается на человека старость. Да и всё моё время уходило тогда на учёбу – некогда было подумать о чём-то другом, а дома я жил только во время зимних и летних каникул. Даже когда лежала она после бесполезной операции в онкологии, и тогда она умудрялась не упоминать о своей болезни. Я-то, наивный, почти верил, что о приговоре своём она не догадывается, тем более что в выписке лечащий врач накарябал что-то совсем нечитаемое для нормального человека. Я боялся озвучить ей этот прогноз. А она, прекрасно понимая что к чему, боялась сказать об этом мне, думая, что я тоже толком не знаю правды. Ведь некоторые из тех, с кем она лежала в палате, выкарабкивались. Никто из приговорённых не хотел верить в свой скорый конец. Они обменивались адресами и телефонами, убеждённые в том, что обязательно когда-нибудь свяжутся друг с другом.