реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Ухтомский – Наша прекрасная Александрия. Письма к И. И. Каплан (1922–1924), Е. И. Бронштейн-Шур (1927–1941), Ф. Г. Гинзбург (1927–1941) (страница 33)

18

Стала возникать концепция «хронотопа». Биология должна была почувствовать себя увереннее на своем пути с неизбежностью исторического метода. Этого мало. Стал брезжить мост между естествознанием и гуманитарными науками! Для меня особенно важно было в свое время подчеркнуть это. На эту сторону напирал мой доклад 1926 года, который пока так и остался неопубликованным. Вернадский был тогда моим слушателем, думаю, кое-что почерпнул для своего нынешнего доклада, хоть и не упомянул об этом. Я, во всяком случае, приветствую его нынешнее выступление, несмотря на многие существенные промахи.

Но вот что удивительно: ни Вернадский, ни его критик Деборин, да и никто в Европе не догадывается вспомнить, что историческая концепция бытия, столь чуждая и древнегреческой науке, и европейской науке с Декарта и Ньютона до XIX века, задана давным-давно библейским еврейством! Ведь идея эволюции и мира как процесса дана никем иным, как пророками древнего Израиля!

И если кое-как простительно не знать об этом европейцу Вернадскому, то как объяснить это у Деборина? Говорят, что он «образованный еврей», изучавший то, что подобает знать таковому? Итак, что же это: замалчивание? отсутствие самостоятельной мысли? боязнь моды? или просто непонимание?

14

1 июня 1933

Дорогая Фанечка, простите меня за непозволительное молчание, длившееся почти год. Я знаю, что здесь была Ваша сестра и справлялась о том, что со мною делается. Но и после того и даже после Вашего милого письма я все же молчал. В сущности это молчание настолько необоснованно, что его можно было бы взять за тему для диссертации, чтобы проанализировать с психологической, физиологической и психиатрической точек зрения! Как это произошло? Началось с маленького эпизода, который я, впрочем, хорошо помню. Дело было в том, что все собирался, да так и не собрался послать Вам ту книжку, где напечатана статья проф. Вернадского о хронотопе. Чувство виновности, которое я и сейчас нахожу в себе (виноват в том, что не достал этой книжки), и было первоначальным «условным тормозом», говоря терминами павловской школы. А затем при некотором упадке лабильности в нервной системе начавшееся торможение грозит улечься в длительное состояние более или менее сплошного характера, как оно и было за истекший год! По-настоящему эта реакция изгладится, конечно, лишь тогда, когда мы с Вами встретимся. Это выбьет окончательно ту инерцию «оцепенения», которая сложилась в моем писательном центре.

У меня настоящее оцепенение (rigidity!) именно на письма, но еще нет для статей. Мне бы очень хотелось, чтобы Вы прочли в «Русском физиологическом Журнале» за этот год мой обзор «К пятнадцатилетию советской физиологии». К сожалению, мне не дали до сих пор ни авторских экземпляров, ни оттисков, и я не могу послать Вам этой статьи, но она, наверное, получена в Вашей лаборатории. Что касается книжки (продолжения курса), ее пришлось отложить за выполнением «заказов». Собираетесь ли Вы сюда? Что будете делать летом? Во всяком случае, хоть письменно расскажите свое впечатление и мысли, которые явятся при прочтении статьи о пятнадцатилетии. Приходится слышать, что многие за эту статью обиделись. Это меня огорчает очень. Но не предпочитать же, в самом деле, оцепенелое молчание! Жму Вашу руку и прошу передать мои поклоны маме и семье Вашей сестры.

Н. И. шлет Вам сердечный привет.

15

21 сентября 1933

Дорогая Фаня, очень рад, что имею возможность послать Вам книги, о которых Вы писали в милом письме летом, с места Вашего отдыха. Безобразно задерживали выдачу изданий из типографии. Только сегодня получил наконец «15-летие Советской физиологии», которая Вас заинтересовала. С большой радостью исполняю Ваше желание. Хорошо, если бы Вы написали свои впечатления от чтения работ нашей лаборатории. Буду ждать.

В Звенигородском монастыре (Саввином-Сторожевом, или «на стражах», как его называли в старину) я не бывал. Но, конечно, много о нем слышал и читал. Он был любимым местом отдыха для царя Алексея Михайловича и собственно с его времени стал сильно обстраиваться, обогащаться, делаться широко известным. До того он был обыкновенным местом пустынных подвигов старинных иноков, убегавших от всякого обогащения и популярности. Ко времени царя Алексея монастырь стал делаться государственным укреплением на путях к Москве, кроме того, что сделался, так сказать, дачным местом царя. Иноческая обитель стала вытесняться. Без сомнения, там собралось много художественно интересных памятников, икон, фресок, архитектурных образцов. Работали там лучшие представители художеств своего времени. Между прочим, был там головщиком и знаменитый старец Александр Мезенец, знаток и исследователь крюкового изложения древнего пения времени того же царя Алексея и его сына Федора. Я был тронут, что Вы вспомнили обо мне при созерцании древне-русского крылечка. Ну, теперь Вы уже давно в Москве, на любимой работе. Пускай она не перестанет вдохновлять Вас! Я надеюсь, что Вы пришлете, что напечатаете, да и сами покажетесь здесь, чтобы рассказать о том, чем занята Ваша душа. Лена мне говорила, что ей удалось повидать Вас, когда она проезжала через Москву: Вы тогда недомогали. Тем более у Вас оснований побывать здесь, чтобы повидаться с друзьями. Что Ваш Гриша? Я, наверное, уже не узнал бы его теперь? А что Ваш зять, которого я вспоминаю всегда с чувством глубокой симпатии?

Привет мой сердечный Вашей маме и всем, кто меня еще помнит. Желаю Вам бодрости, радости, здоровья и сил в пути!

Надежда Ивановна посылает Вам поклон и сердечный привет.

16

Дорогая и глубокоуважаемая Фаня, на этих днях я встретился с Н. Н. Ивановым и говорил с ним о возможности для Вас поработать у него по каротину. Он очень охотно пошел навстречу, указал, как я и ожидал, что во многих отношениях будет удобнее, чтобы Вы работали не в Университетской лаборатории (которая бедна и официально затруднительна для сторонних работников), а в лаборатории Ленинской академии на Исаакиевской площади. Как кажется, эта лаборатория и топографически будет для Вас удобнее? Как Вы поживаете? Недавно Ваше имя мелькнуло в «Докладах Академии Наук», а именно в докладе Балаховского, и я радуюсь Вашим успехам. Радуюсь и той мысли, что Вам тепло и уютно около мамы и родных! Как Вы решились оторваться от родного угла, чтобы выехать сюда, хотя бы и ненадолго? Что касается меня, то для меня всегда было мучительно расставаться с покойной тетей и с родными местами. А теперь, когда все это давно ушло, на старости стало мучительно ехать куда-нибудь, в Москву даже. В конце концов я, по-видимому, засяду на квартире более или менее безвыходно, если только дадут возможность. Напишите о себе, о философских перспективах, о новых вещах по части физиологии крови и, в частности, о каротине. Видели ли учебник Старлинга? На днях вышел из печати II том, очень изобильный и очень хороший! Первый том, редактированный Самойловым и касавшийся мышечной и нервной физиологии, очень хорош. Лену я давно не вижу. Она огорчена событиями с сестрой, устает от работы, и ей не до того, чтобы бывать в гостях. Вот переедет сюда пожить, так опять по старой памяти, может быть, будем встречаться и видеться. Жму крепко Вашу руку.

Не знаете ли, что с П. О. Макаровым? Меня беспокоит, отчего я не получаю ответа по поводу его статьи?

17

3 сентября 1934

Дорогая Фаня, спасибо Вам сердечное за милую памятку, которую Вы мне прислали. Я говорю о поэме Лонгфелло «Песнь о Гайавате». Спасибо и за то, что Вы вспомнили обо мне по поводу этой книжки, говорящей о жизни простого человека посреди простой же и родной ему природы! Типичный европейский человек и воспитанная им типичная европейская культура напоминает мне во многом madame Sans-Gene, которая смотрит на окружающую ее среду и природу как на нечто столь чуждое и безразличное для себя, что в отношении их стесняться нечего, а даны они лишь для того, чтобы она – madame Sans-Gene – могла устроить себе вполне безответственно маленький комфорт, маленькие развлечения, маленькие интрижки и забавы. Это поистине преобладающие черты европеизма, его доминанта, на которой строится всяческая его философия, искусство, так называемые «убеждения» касательно жизни и подобающего поведения.

Совершенно натурально, что при такой точке отправления и такой «манере мышления» для европейского человека в принципе и всякий встречный человек и встречное животное оказываются всего лишь «элементами среды», относительно которой нет и не может быть никаких «доказательств», имеется ли там самостоятельная жизнь, самостоятельное сознание, самостоятельная боль и искание. Все это, дескать, исключительно «субъективное», не имеющее никакого «объективного» значения. Главное во всем этом в том, что стесняться нечего, но и человека, и животное остается только «использовать» в интересах нашей madame Sans-Gene!

Собственно говоря, европеец и европейская культура – это самые органические солипсисты и солипсизм посреди безответственно эксплуатируемого бытия! Такого последовательного и обоснованного солипсизма не бывало никогда. И интимное стремление вырваться из заколдованного круга солипсизма делает для нас особенно дорогими такие вещи, как «Песнь о Гайавате». Когда-то Лазарь Моисеевич Шерешевский, которого Вы, наверное, помните, говаривал мне, что его роднит со мною чувство и сознание органического родства с окружающим миром, сознание обязанности и обязательства пред встречаемой природой, средой и вкрапленными в них людьми и животными. Конечно, как только мы на минуту допустим это чувство общности и убеждение общности и родства со своею средой, так все радикально изменится. Но надо понимать, что это и радикальный перелом всех точек отправления европейского человечества! Если дело не в поверхностном недовольстве собою и своим укладом мысли, но в действительном понимании порока своих точек отправления, поэма Лонгфелло предстает в своем новом, несравненно более близком свете! Вот я вспомнил Лазаря Моисеевича Шерешевского, нашего старого друга. Он скончался недели три тому назад после тяжелой болезни, начавшейся еще весною и не давшей ему побывать на Московском съезде в июне. Это был во многом выдающийся человек, потерять которого для нас невознаградимо. В Москве остались его старики – отец и мать, которые жили за его счет. Как теперь они будут существовать, лишившись поддержки сына? Накануне конца Лазарь говорил мне: «Очень хочется жить и не хочется жить, и не знаю, что лучше!» Потом через час: «Забыть надо, забыть надо свое!» И еще через полчаса: «Теперь я могу закрыть глаза и сказать всему миру: спокойной ночи, спокойной ночи!»