Алексей Ухтомский – Лицо другого человека. Из дневников и переписки (страница 5)
Варвара Александровна размышляла тогда в дневнике: «Что в нем худое, что хорошее?» Хорошее – устремленность к Богу, к Абсолютному, его молитва, жажда красоты духа. Худое – «его недолетания», вечное «быть или не быть?», разъедающее «что если?». Он представлялся ей большущей птицей с сильными крыльями. Мощно подымается эта птица ввысь и плавно парит в лазури неба. Но скоро опускается на землю, а здесь «невидимые руки уже расставили силки, и попала в них моя птица, опутаны ноги, и прыгает она, а крылья повисли бессильно!» Птица эта, «странная, прекрасная высоко над землей», не может долго оставаться в горнем мире и спускается опять на землю, «чтобы жить-страдать».
Варвара Александровна укоряла Ухтомского за неуверенность и нерешительность, ту самую нерешительность, в которой, по Гамлету, 3/4 трусости и 1/4 мудрости, а у Алексея Алексеевича «3/4 трусости надо разделить пополам: 3/8 ее и 3/8 лени, самой простой, обыкновенной, нас убивающей лени». Ухтомский, убедилась она, несомненно добр. Слаб ли? И да, и нет. Во всем второстепенном, в мелочах он податлив, но в «вопросах решающего, важного значения» силен. Он знает, чего хочет. «Одна из его слабостей, – сетовала Варвара Александровна, – это женщина, сам признается, и как он противен в ней иногда! Правда, он и в этой слабости силен, силен своей молитвой, своим знанием ее, и мне думается, – надеялась Варвара Александровна, – что он, как Лев Николаевич Толстой, в конце концов освободится от нее. Толстой освободился – женившись, и Ухтомский тоже…»
Наверное, самым болезненным моментом в их долголетних отношениях стала весна 1912 года.
Вот-вот они должны были обвенчаться. 16 марта Варвара Александровна записывала в дневнике: «Сегодня исповедь, завтра причащаться. Меня спрашивают, чему я радуюсь? Я не радуюсь, а радость помимо меня получается оттого, что мне легко, а легко потому, что на Духу сказала то, что мучало, угнетало мое самолюбие, мою гордость, что не давало покоя. Я отцу Виктору сказала: что выхожу замуж, что люблю моего жениха больше, чем он меня. Сказала, и сразу так хорошо стало, ведь Христу, заповедовавшему нам любить друг друга, призналась и громко в первый раз и, может быть, в последний сказала: „Я люблю его больше, чем он меня“, и в этом нет стыда…»
Это был пик ее душевной готовности. Ее полного самоотречения ради любимого человека. Ради их будущего счастья. Но в очередной – какой уже по счету раз! – дело застопорилось, и ее отчаянный порыв не был услышан.
В письме от 11 августа Ухтомский, неуклюже оправдываясь, объявил: «Что-то внутреннее и очень серьезное в моем отношении к Вам не допускает этой так называемой „теплоты“, т. е. открытой теплоты! Помните, я когда-то говорил Вам, что мы никогда не будем на „ты“? И это мое серьезное чувство. Я не могу и не должен допускать этого „ты“. Может быть, это только „покамест“. He знаю. Я чувствую это так глубоко, что считаю это голосом совести».
Лишь невинным смущением и привычкой подавлять «страсти», блюсти чистоту в своей «ученой горнице» такое поведение Ухтомского оправдать нельзя, – как бы Варваре Александровне этого ни хотелось. За невнятными извиняющимися фразами скрывалась убежденность иного, сурового свойства. Ухтомский объяснял: «…и в моем писании Вам, и в Вашем говоре самой с собою много чисто человеческого; но надежда и молитва моя в том, чтобы
Это уже был взгляд, исключающий всякие компромиссы с греховной обыденностью –
Как развивались их взаимоотношения в дальнейшем?
Внешне все оставалось по-прежнему. Переписка с той же степенью доверия продолжалась. Ухтомский, так и не решившийся на свадьбу, не меньше, если не больше, нуждался в человеческом участии Варвары Александровны. Однако в ее душе что-то дрогнуло, надломилось, исчезла свежесть надежды. Забыть, разлюбить Алексея Алексеевича и порвать с ним она уже не могла, но сама ее любовь преображалась и все чаще напоминала материнскую заботу, бескорыстное служение брату по вере.
Варвара Александровна еще пыталась как бы по инерции втолковать Ухтомскому: «Счастье мое было в
Таким прежде рисовалось ей их безоблачное будущее, и теперь, превозмогая девичью гордость, страдая, она отказывалась от обманувшей наивной мечты. «Моя мечта, – писала она Ухтомскому, – создавалась Вашим обещанием Божьей жизни, Вы никогда не говорили мне, что мы живем по-Божьи, а всегда – когда мы будем жить по-Божьи, я и думала, что это будет тогда, когда действительно мы будем по-настоящему вместе. Горе мое в том, что разрушалась моя мечта, скрывалась от меня моя путеводная звездочка – наша жизнь с Вами. Боль моя оттого, что Вы сами, потихоньку правда, разбивали мое сокровище, мою надежду…»
Как ни велико было ее чистое, безвинное страдание, как ни тяжело было ей прощаться с пленительными иллюзиями, в ее словах, обращенных к Ухтомскому, нет и следа злого упрека или осуждения. В ее словах слышатся любовь, и печаль, и прощение, и молитва о том, чтобы – пусть и отдаляясь в мирском быту! – им и дальше вместе познавать «величество милосердия Божия», и дальше идти одним-единственным истинным путем.
4
Летом 1914 года в Россию из Европы ворвалась война и провела в истории страны роковую межу, став предвестником великой русской смуты.
Свободно ориентируясь в пространстве мировой истории, Ухтомский безошибочно уловил глобальный масштаб случившегося. Ключевым мотивом развязанной войны он посчитал международную борьбу с «немецким цезаризмом». Нападение Европы на Вильгельма представлялось ему «атакой демократически-революционной стихии европейской подпочвы на последнюю скалу и оплот чистого монархизма». Хорошо это или дурно, опасно или радостно, он предпочитал не комментировать, но намекал приверженцам монархии российской: разве они не понимают, что всякий их удар по Вильгельму есть удар по собственному фундаменту? Будучи убежден – революционная стихия, воспрянув в Германии, разольется по всей Европе и не минует Россию.
«Читая речи по поводу войны, сказанные западными государственными людьми, общественными деятелями и социалистическими вождями, – писал Алексей Алексеевич Варваре Александровне 30 августа 1914 года, – я вижу все яснее и яснее, что мое чутье меня не обманывает: и радикальный британский министр Черчилль, и русский революционер Плеханов, и главы французского социализма, демократии и рабочие партии Европы, они так единодушны и героичны в своей борьбе против вильгельмовщины именно оттого, что они чувствуют одну и ту же основную идею этой борьбы: атаку последней твердыни старого европейского абсолютизма. С этой стороны теперешние военные события – это лишь прелюдия огромных событий, назревающих в европейской социальной жизни!»
Ухтомский апеллировал к Варваре Александровне, сетуя, что подобные предположения не вызывают отклика у ближайших знакомых, в том же Никольском приходе, никто не осмеливается видеть дальше собственного носа, и он не считает нужным прилюдно высказываться о войне. От нее же, от проверенного своего друга, он, как обычно, ждал понимания и просил отозваться на его «мысли и предчувствия».
Она, в свою очередь, скорее по привычке, соглашалась с ним, не вникая в историческую суть происходящего. Варвара Александровна была захвачена патриотическим подъемом и писала, что война вызвала у нее потребность «забыть свое личное дело, отойти от него и раствориться в общем, не знать, не считать себя отдельно, а частицей всего большого народного тела». Она и Алексея Алексеевича побуждала не остаться равнодушным к всенародному горю.
На каникулярные август и сентябрь 1914 года Ухтомский по обыкновению уехал в Рыбинск, отдыхал в родном углу от «питерского обалдения». В семейном архиве он перебирал старинные бумаги, портреты, давние заметки и заново переживал глубокую связь «со своими отошедшими родичами и дедами, защищавшими Святую Русь на поле брани еще в Куликовскую битву». Среди бумаг отыскалось и его письмо к тете Анне Николаевне, написанное в 1889 году, четверть века назад, где он тогда уже оповещал о скорой войне с Германией, такие настроения витали у них в кадетском корпусе. Тайное убеждение, что война с Германией неизбежна, бродило по России, и лишь «твердый и спокойный авторитет» любимого Ухтомским Александра III пресек в тот час воинственные выходки Вильгельма.