реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Ухтомский – Лицо другого человека. Из дневников и переписки (страница 45)

18

Не ненависть, а только большая нелюбовь руководили мною – говорит Хулио Хуренито у Эренбурга. Вот так же и у Анатоля Франса дело идет не о какой-нибудь горячей ненависти, а только о большой нелюбви к людям. А уж тогда, конечно, уши не услышат, глаза не увидят, сердце не почует, что делается с людьми. ‹…›

Замечательно то, что, так презирая людей и все людское, наш автор во всяком случае менее всего презирает демонов, своих «восставших ангелов», и, во всяком случае, говорит с симпатией о демонском духе гордости, самости и восстания! Если христиане могли говорить словами Тертуллиана: «Мы не только презираем демонов, но ежедневно побеждаем и попираем их и изгоняем из людей, как это известно очень многим», – то Анатоль франс презирает лишь все людские речи и рассказы о демонах, но не демонов, которые пребывают его героями! Это само по себе говорит! Вообще книжка очень симпатичная!

Наш автор влагает в уста своих демонов наиболее возвышенное, что знает. «Безграничное же желание познать и любить сжигало нам груди». ‹…› Они покинули небесное блаженство и воплотились в человеческий мир, познали страдание, благословив его за то, «что оно вдохнуло в нас Любовь и жалость, незнакомые небесам». Любить и познать – прекрасные «mots», звучащие так же прелестно, как пресловутые французские: равенство, братство.

К сожалению, на протяжении книжки нашего француза они не получают другого конкретного воплощения, кроме большой склонности восставших ангелов к клубнике с девицами и большому увлечению их популярными книжками по естествознанию. Ничего не поделаешь, – таково уж наиболее устойчивое у французов представление о l'amoure et la verite! Автору не перескочить через самого себя!

В письме Полонскому Тургенев писал: «Любовь есть одна из тех страстей, которая надламывает наше Я, заставляет как бы забывать о себе и о своих интересах. ‹…› Не одна любовь, – всякая сильная страсть, религиозная, политическая, общественная, даже страсть к науке, надламывает наш эгоизм, фанатики идеи, часто нелепой и безрассудной, тоже не жалеют головы своей. Такова и любовь».

Доминанта, большой запас потенциальной энергии в значительном напряжении, легко разряжающийся по разным поводам, – замедленный взрыв. ‹…› Также, как жизнь есть замедленный процесс горения, и доминанта есть замедленный взрыв, вызываемый детонацией.

С точки зрения абстракции, всякий конкретный опыт есть частный случай. И остается невыясненным, почему же существует именно этот частный случай, а не другие, отвлеченно одинаково возможные.

Для мира алгебры геометрический мир есть случай. Для геометра физический мир – случай. Также и для физико-химика мир жизни есть случай.

Но в особенности каждый человек, индивидуально существующий перед нами, есть новый, вполне исключительный случай! Никем он не может быть заменен, он совершенно единственное «лицо». Тут приходится внести в опыт новую категорию мысли – уже не предмета, не вещи, а лица.

Наиболее конкретный опыт, побуждающий до крайности индивидуализировать отношение к себе, это опыт человеческого сожития, опыт «лица».

Тут и встает впервые во всем своем своеобразии проблема Собеседника и Друга. Сумей построить и заслужить себе собеседника, какого ты хотел бы! Это недостижимо никакими абстракциями!

16–21 августа 1923. Александрия

Успокаиваемся для прошлого, чтобы быть во всеоружии перед лицом наступающего! Наилучшим образом мы встречаем «среду», узнаем ее, приспосабливаемся к ней, когда забыли о себе! И большею частью мы «приспособляемся к среде», чтобы не чувствовать себя. Когда мы себя не замечаем, тогда все кажется объективным. Оттого так долго не примечается «трансцендентальное», внутреннее, «субъективное», своя внутренняя деятельность, незаметно вносимая повсюду!

Человек возвращается к равновесию в себе для того только, чтобы снова воспринимать внешнее. ‹…› Но когда же возникает мысль о «субъективном»; и что нужно, чтобы для человека все стало опять объективным?

Эпический характер – более успокоенный за себя. Аирический характер – всегда обеспокоенный внутри. Германский характер – внешний, спокойный за себя, направленный на «объективное». Еврейский – лирический, страждущий внутри! Первый занят по преимуществу внешним; второй по преимуществу внутренним!

«Первой добродетелью всех действительно великих людей является искренность. Они вырывают лицемерие из своего сердца, они бестрепетно обнажают свои слабости, свои сомнения, свои пороки. Они вскрывают себя. Они выставляют напоказ свою обнаженную душу, чтобы все их современники узнали себя в этом образе и изгнали из своей жизни разъедающую ее ложь. ‹…› Великие писатели не имеют низкой души. Вот в чем их тайна. Они горячо любят своих ближних. Они великодушны, у них всеобъемлющее сердце. ‹…› Видите ли, господин профессор, сострадание – это самая основа гениальности» (Поль Гзелль. Беседа Анатоля Франса. – Новости иностранной литературы. М., 1923, с. 106–108). За одну эту превосходную страницу отпустится многое, многое Анатолю Франсу! ‹…› Но как легко принять «словесное вдохновение» за подлинную любовь к людям, за подлинное сострадание и милосердие, готовые идти за друга и брата до креста и смерти.

2 сентября 1923. Петроград

Установить «закон», которому в самом деле подчиняются факты, это значит установить нечто постоянное в вещах, нечто такое, что не изменяется от времени; в предельном своем понятии закон есть по существу нечто не зависящее от времени, нечто вневременное! Таковы законы геометрии, как их успел разглядеть в пестроте вещей художественный взор древних греков. Таковы законы механики, как их уловило созерцание Галилея. Таковы принципиально и все законы, которые разыскиваются с тех пор физиками, химиками, биологами.

Если тут и привлекается иногда время, когда от него невозможно нацело абстрагироваться, то в качестве лишь координаты, относительно коей можно было бы изложить устанавливаемый цикл зависимостей по тому же типу, как мы устанавливаем закон изменения кривой в зависимости от координатной оси абсцисс. Это время не как фактор, влияющий на течение событий, а как порядок распределения вещей, в сущности нечто пространственное.

Даже там, где в сложных течениях истории мы улавливаем закономерные постоянства, «эпохи-типы», для которых как будто выясняются своего рода законы истории, дело идет о чем-то постоянном среди текучего, о чем-то неувлекаемом и неизменяющемся от времени, о чем-то вневременном!

Раз перед нами «закон», то тем самым тут нечто постоянное и вневременное, независимое от времени, т. е. при всяком течении времени повторяющееся по-прежнему! Эпоха-тип – это такой отрывок исторического потока, для которого время уже не играет роли и в границах которого время остается не более как t, координата распределения отдельных элементов зависимости.

Таким образом, и идеальное постижение мира рисуется нашему духу как уловление его в завершенный, более не изменяющийся, более не предвещающий никаких неожиданностей, постоянный и откристаллизованный цикл, для которого более нет истории, нет судьбы, нет времени, за исключением одного лишь t – этой условной, пространственной по существу, координаты! ‹…›

И тем не менее наша мысль чувствует и догадывается, что лишь искусственная абстракция дозволяет нам рассматривать вещи вне времени. ‹…› Всякая отдельная «вещь» в мире, всякое отдельное подлежащее, о котором мы пытаемся высказываться, есть относительно постоянный, относительно устойчивый отрывок текущей реальности, который мы условно принимаем как «постоянный» и «вневременный», но который в самом деле непрестанно стремится расплыться в своих границах и утечь во времени!

18 сентября 1923

Глеб Успенский никак не мог понять, что это казалось нашему православному народу таким «хорошим» в монастырях, зачем это люди ходили пешком за тысячи верст, только чтобы побывать в обители, подышать ее воздухом. Что тут такого «хорошего»? А дело очень просто. Хорошее в живом ощущении благолепия жизни! Так же, как смутная и мятущаяся душа поселяет вокруг себя атмосферу и фактическую проповедь смуты, недоумения, страдания и мрака, так ясная и умиленная душа лесного жителя-подвижника поселяла – и еще поселяет и после кончины – живую проповедь, живое ощущение Бога в мире, т. е. настоящее благолепие жизни и бытия! И утружденные души, несущие толчки и удары повседневной жизни, начинающие утрачивать благополучие и красоту в своей личной жизни, естественно поднимаются и тянутся странническими вереницами к тому светлому и тихому «земному раю», где дышится благолепием жизни, радостью с Божием строем в мире!

Тут удивительнее скорее то, что такие тонкие и умные по-своему люди вроде Успенского не могут понять и видеть, что так просто!

«Большинство армии – солдаты – мало озабочены будущим: они всецело живут настоящим», – писал Цезарь Ложье о настроении великой армии Наполеона перед вступлением ее в роковые равнины России (Ц. Ложье. Дневник офицера великой армии. Москва, 1912, с. 2 3). Только немногие люди среди офицерства и генералитета испытывали смутные предчувстия ожидающих их бедствий. Что же? «Здоровое ли легкомыслие» большинства говорило тут, то «здоровое» легкомыслие, которое помогает беззаботно пресмыкаться и отдаваться во власть влекущих сил, – force majaure? Для одержимых здоровым легкомыслием, которое ставится в плюс Возрождению, по сравнению со средневековым трагизмом мироощущения, не существует трагических предчувствий, не заговаривает совесть, молчит пророческое слово, не внятны голоса «Dies irae». ‹…› И это при всем том, что именно руками этих самых людей, охваченных здоровым легкомыслием, вносится трагический ужас в жизнь мира, и ими, как молотом, дробится, разбивается в куски история!