Алексей Ухтомский – Лицо другого человека. Из дневников и переписки (страница 3)
Бог станет ближайшей действительностью, напутствовал Ухтомский Варвару Александровну, когда «царство Божие приидет в силе», когда Бог явится перед нами настоятельным, судящим нас фактом, а до тех пор Он осуществляется для нас настолько, насколько мы верим и хотим Его осуществления. Поначалу вера в Бога не предполагает никакой принудительности, и лишь постепенно истина и вера «оправдываются в силе» – желаем мы того или нет. Пока мир «течет так, как течет он до сих пор, никогда элемент человеческой воли и свободы – элемент веры – не будет совсем исключен из его истины». Когда же «Бог яве надстанете», предрекал Ухтомский, произойдет грозный перелом, узнанная истина – «это нечто страшное», она судит нас, ограничивает, требует. Нужно осознать: «Бог не субъективная греза души, но – по мере того, как человек открывает и осуществляет Его, – есть стоящая перед нами и судящая его сила». «Это с Духовной Академии, – признавался Ухтомский Варваре Александровне, – и есть моя философская вера, и развить ее – моя надежда…»
Надо иметь в виду: импровизированные рассуждения Ухтомского, какой бы материи он ни касался, тем более обращенные к близкому человеку, чье духовное самочувствие было ему далеко не безразлично, не претендуют на безошибочность толкований и безапелляционность формулировок. Момент сомнения, вероятности, поиска изначален в этих рассуждениях, они воспринимаются самим Ухтомским в качестве некоего импульса для последующего додумывания, – с этой оговоркой их и надлежит прочитывать.
Эскизность, субъективность, умозрительность иных теоретических построений в письмах к Платоновой придают этим письмам, – на чем Ухтомский настаивал, – откровенно дневниковый характер и ставят их на одну плоскость с заметками в записных книжках тех лет, где он добивался ответа на те же вопросы.
В дневнике 1901–1905 годов (еще до встречи с Платоновой), когда религиозные побуждения Ухтомского, по всей видимости, нередко вступали в противоречие с его мирской практикой, осуществление Бога он связывал в первую очередь со стремлением человека к идеалу христианского совершенства. «Теперь Бог не явен, – записывал он в 1899 году, – не очевиден в мире, но есть лишь
Человеку, определял Ухтомский, дан крохотный участок мировой жизни, где он должен распоряжаться, подобно тому, как «в остальном великом целом распоряжается Бог». От природы «существо зажирающееся», человек грешен и неизменно убеждается, что Бог в своих владениях «распоряжается наилучше», являя собой недостижимый пример. Монаху за святыми стенами можно методически изолироваться от частно-житейских интересов. Куда тяжелее участь того, кто, исповедуя Бога, вынужден в повседневной деятельности погружаться во внешние условия, – и здесь достигая «торжества своего внутреннего мира». Христианский идеал, настаивал Ухтомский, глубок, бесконечен, он лишь предчувствуется и представляется «ревнивым и легко ускользающим в своей сущности». Бдительным духовным зрением человек обязан проникать в эту сущность, иначе «нить грозит легко оборваться и оставить тебя на захолоделом, веками затвердевшем, неподвижном, эгоистически замкнутом и по существу приземисто-консервативном житейском идеале семьи, государства и т. п.»
В письмах к Платоновой разговор о прозревании Бога во всемирной истории, о христианском идеале жизни и роли Церкви в нравственном самовоспитании сопровождается навязчивой мыслью: что есть Бог для России? Ухтомский пристально оглядывал тысячелетнее прошлое страны, оценивал события на рубеже веков с этой точки зрения и не мог побороть в себе тревогу. Процесс развития народного самосознания он воспринимал сквозь призму личного духовного опыта и хотел взвесить долю индивидуальной ответственности за все, чему предстоит быть. Уже вскоре после обескураживающей русско-японской войны Ухтомский ощутил симптомы надвигающегося на страну идеологического раздора, государственной нестабильности и морального разлада, почувствовав себя одиноким в честном стремлении «работать русское дело».
С отчаянием он признавался Варваре Александровне: «Страшно сказать, я привык где-то в самой глубине души видеть в окружающих людях (за немногими исключениями) вредных для России людей. Сидят люди передо мной и болтают, а я на них смотрю и чувствую только одно, что они мне ни в чем не товарищи, ничего общего у меня с ними нет, и надо от них только беречься, т. е. собственно беречь свое дело».
Профессиональное стремление «беречь свое дело» – вопреки всему! – было характерно для гражданской позиции Ухтомского и тогда, и позднее в обстоятельствах поистине катастрофических. Он искал у Варвары Александровны моральной поддержки, готовый усомниться в излишней своей категоричности: «Может быть, – писал он ей, – это только временный упадок русского дела: уж слишком разросся ее организм (т. е. организм России), и от того так расходятся, так чуждаются и не узнают друг друга силы в ее центральной нервной системе. Но Бог даст, рабочие, прежние силы еще возьмут свое. Но возьмут свое они только тогда, когда не будут жить каждая для себя, для своего маленького благополучия в тепленьком семейном уголке».
Упадок, отмеченный Ухтомским, не был, как известно, временным, историческая пропасть крушения нравов едва приоткрывалась, и те социальные драмы, свидетелем которых ему довелось стать, подтвердили крайние его опасения.
Он был одинок в служении не только своему делу, но и своему идеалу «прежней, детской, естественной жизни с легким и прямым духом». Одиночество томило его, то поднимаясь к критической отметке, то утихая и смиряясь. Мечта о такой жизни в любви к ближнему, краеугольный камень которой заложила в нем покойная тетя Анна Николаевна, была зыбкой, влекущей и лишь на маленьких островках, отвоеванных у обыденности, обещала воплотиться в реальность.
Таким островком для Ухтомского и стала В. А. Платонова.
Он быстро углядел в ней столь же одинокое сердце, способное «решительно отвергнуться себя» ради евангельской, бескорыстной любви, и испытал к ней то забытое доверие, какое знал всего однажды. Негаданная радость вновь обрести надежную опору в чутком к тебе человеке, полном энергии и любящим тебя, была божественным подарком, и не случайно их встреча так потрясла Ухтомского.
«Я не знаю, как вышло, – записывал он в дневнике в декабре 1905 года, – что она стала мне так дорога,
Прийдя в университет из Духовной академии, Ухтомский нашел для себя окончательную «точку приложения сил», сделал выбор в пользу науки, однако потребность нравственно оправдать этот профессиональный выбор, согласовав его с идеалом христианского совершенства, оставалась, как оставался открытым и вопрос о «месте свободной воли человека» в мире.
Житейский идеал удобен, эгоистичен и тем опасен для христианина, но «свободолюбие есть ли эгоизм?» – спрашивал себя Ухтомский и отвечал: «Быть свободолюбивым
Ухтомский не мог не признать: встреча с Варварой Александровной зовет его к ответственным поступкам. Привычное аскетическое самоотречение противилось в нем всплеску горячего чувства. Но «головные» преграды, сомнения и страхи – пусть и колеблясь! – он готов был отмести, и решение напрашивалось само собой.
«Откинув условности и границы, поставленные
Тем не менее, время бежало без оглядки, недели складывались в месяцы, месяцы в годы, а вроде бы бесповоротное решение Ухтомского не исполнялось и не исполнялось – под тем или иным благовидным предлогом.
3
На склоне лет Ухтомский вспоминал, что впервые пришел в домик на углу 13-й линии и Большого проспекта в гости к Платоновым в конце октября 1905 года: «Были Женя, Клаша, Машенька, Варенька и Юрий Александрович… пили чай за столиком под картиной, изображавшей Наполеона, прощающегося со своими ветеранами – старыми гренадерами…» Юрий Александрович, брат Вареньки, рассказывал о популярном тогда профессоре, ректоре Горного института Иване Петровиче Долбне, которого Ухтомский знал еще по Кадетскому корпусу, – о том, что тот просил «осязательных гарантий для осуществления правительственных обещаний 1905 года», но советовал не полагаться на совесть, потому что ссылки на нее легко оправдывают любые преступления. Было «обостренно-тревожное время митингов, демонстраций, стрельбы, патрулей», и, стараясь не попадаться на глаза дворнику, Ухтомский пришел тогда «не в студенческой одежде, а в желтой куртке из верблюжьего сукна и в черном картузе приказчичьего типа, – в том самом, – вспоминал он, – в котором я ездил летом того года по Волге и Уралу в качестве делегата от здешней старообрядческой общины…»