Алексей Цветков – Танцы до утра (страница 2)
— Вот-вот. Хороший мальчик. Скучный только, — Валентина Петровна отправила в рот кусок хлеба и продолжила с набитым ртом. — Мужчина должен искру давать, а не зонтик.
Аня промолчала, потому что спорить с Валентиной Петровной было все равно что спорить с прогнозом погоды — бесполезно, и к тому же в глубине души она подозревала, что старуха не так уж и неправа.
Из своей комнаты вышел Игорь — айтишник с третьего этажа их квартиры (хотя этаж был один, просто так было принято говорить), в наушниках, с ноутбуком подмышкой, и, не поздоровавшись, скрылся в ванной. Дверь хлопнула. Из-за двери донеслось характерное шипение душа.
— Целыми днями с этими своими компьютерами, — прокомментировала Валентина Петровна ему вслед. — Не мужчина, а функция.
Аня посмотрела на часы над плитой — старые, советские, с треснувшим стеклом, которые почему-то всегда спешили на семь минут, и все в квартире это знали, но никто не удосужился их поправить, потому что за три года это превратилось в своего рода семейный ритуал: «часы врут, не пугайся». Пора было собираться на работу.
Дорога от «Тульской» до Никольской занимала сорок минут — сначала на метро, зажатой между чьими-то локтями и рюкзаками, потом пешком через Красную площадь, которую Аня, как ни странно, до сих пор не могла воспринимать как что-то обыденное. Каждый раз, выходя из тени арки на простор площади, где брусчатка блестела после утренней уборочной машины, а купола собора Василия Блаженного вспыхивали на солнце, будто кто-то раскрасил небо леденцами, она чувствовала легкий укол восторга — тот же самый, что и в первый день, когда она, восемнадцатилетняя, с одним чемоданом и материнским пирогом в пакете, стояла на этом самом месте и плакала от того, насколько все это было ошеломляюще, огромно и прекрасно.
Туристы уже толпились у Мавзолея, щелкая камерами, выстраиваясь в очереди за сувенирными матрешками с лицами президентов, а голуби деловито расхаживали между ног, выискивая крошки, как будто площадь принадлежала им, а не людям. Аня прошла мимо уличного музыканта, который каждое утро играл на аккордеоне одну и ту же мелодию — что-то среднее между вальсом и грустной песней про Москву, — и бросила в его раскрытый футляр десять рублей, хотя знала, что этого едва хватит на билет в метро, не то что на жизнь.
Кофейня открывалась в семь тридцать, и Аня всегда приходила первой, чтобы включить кофемашину, дать ей прогреться, расставить свежую выпечку в витрине и включить негромкую джазовую музыку, которая, по мнению хозяйки, должна была создавать «атмосферу европейского уюта в самом сердце России», хотя чаще создавала лишь ощущение, что где-то далеко играет чей-то чужой праздник.
— Ты сегодня какая-то особенная, — заметила Марина, вторая бариста, вбегая в кофейню за пять минут до открытия, на ходу застегивая фартук и заправляя выбившуюся прядь под шапочку. — Влюблена, что ли?
— Просто выспалась, — соврала Аня, хотя на самом деле причина была в другом — в ощущении, тонком и щекочущем, как первый снег, что сегодня вечером на крыше хлебозавода будет что-то важное, что-то, что она пока не могла назвать словами, но чувствовала кожей, как чувствуют приближение грозы за час до первого грома.
— Ага, конечно, — Марина подмигнула ей и включила кофемашину. — У тебя лицо как в тот раз, когда ты влюбилась в того француза-туриста, который потом улетел и больше не написал.
— Это было давно, — Аня отвернулась к витрине, делая вид, что поправляет круассаны, хотя на самом деле пряталась от собственного смущения. Марина всегда умела находить эти маленькие болевые точки — не со зла, а просто потому, что слишком хорошо знала Аню, три года бок о бок за одной барной стойкой сближают лучше любой дружбы, выкованной за бокалом вина.
День тянулся привычной чередой лиц и заказов — латте с овсяным молоком без сахара, капучино с корицей, «а можно без пенки, но чтобы была пенка», флэт уайт для парня в очках, который каждый день читал один и тот же потрепанный томик Бродского и никогда не поднимал глаз от страницы, даже когда Аня ставила перед ним чашку. Она любила эту часть работы — не сам процесс приготовления кофе, а эти крошечные, почти незаметные истории, которые проступали в людях, если приглядеться: усталость в глазах курьера, забежавшего на пять минут; нервозность девушки, готовящейся, судя по всему, к собеседованию, которая раз десять переспросила, крепкий ли эспрессо; тихая нежность пожилой пары, которая каждый четверг заказывала один капучино на двоих и делила его, передавая чашку друг другу через стол.
Ближе к вечеру, когда солнце начало клониться к крышам и золотить купола через окно кофейни, Аня достала телефон и написала Максиму:
«Уже жду вечер. Что за французы?»
Ответ пришел почти мгновенно, будто он держал телефон в руке все это время, ожидая ее сообщения:
«Друзья Дениса, музыканты какие-то. Обещают привезти вино и хорошее настроение. Я по тебе скучаю, хотя видел тебя вчера».
Аня улыбнулась экрану — так, что Марина, проходящая мимо с подносом грязных чашек, снова закатила глаза и что-то пробормотала про «телячьи нежности». Но за этой улыбкой, где-то на самом донышке, шевельнулось что-то другое — легкое беспокойство, тень сомнения, которую она сама не могла толком объяснить. Может быть, дело было в том, что имя Дениса в сообщении отозвалось в груди чуть сильнее, чем должно было отозваться имя простого знакомого. А может быть, она просто устала и придумывала себе проблемы там, где их не было — как обычно делают люди, которым слишком хорошо, чтобы в это поверить.
Она убрала телефон в карман фартука и пошла принимать следующий заказ, отгоняя эту мысль так же, как отгоняла надоедливую муху — легким, привычным движением, не задумываясь всерьез, куда та потом улетит.
Кофейня закрывалась в девять, и последний час всегда тянулся особенно медленно — редкие посетители, уставшие после работы, заходили на кофе навынос, роняли по пути крошки от круассанов, забывали зонты на спинках стульев, а потом Аня и Марина в четыре руки протирали столы, пересчитывали кассу, составляли стулья на столешницы, чтобы утром уборщица могла спокойно вымыть пол. В такие минуты, среди звона убираемой посуды и шороха швабры, между ними обычно завязывались те самые разговоры, которые не заводят с людьми, знакомыми меньше трех лет, — о родителях, о деньгах, о том, что будет через десять лет, если вообще что-то будет, а не просто бесконечное повторение одних и тех же дней, склеенных друг с другом, как страницы отсыревшей книги.
— Ты серьезно думаешь идти сегодня на крышу в этом платье? — спросила Марина, вешая фартук на крючок у двери подсобки. — Там же холодно будет, конец сентября все-таки.
— У меня есть куртка, накину сверху, — отмахнулась Аня, снимая шапочку и распуская волосы, которые тут же рассыпались по плечам темной волной. — Максим обещал занять место у самого края, откуда видно всю Москву.
— Романтично, — Марина хмыкнула, и в этом хмыке было что-то двойственное не то одобрение, не то легкая усталость от чужого счастья, которая иногда накатывает на людей, у которых в личной жизни давно все не так гладко. У Марины был муж, с которым она прожила шесть лет и с которым, по ее собственным словам, «страсть давно превратилась в совместную ипотеку». — Только смотри, не свались с этой крыши. Хлебозавод не для того реконструировали, чтобы москвички падали оттуда пьяными в двадцать один год.
— Я не буду напиваться, — пообещала Аня, хотя обе они прекрасно знали цену подобным обещаниям, произнесенным вечером пятницы человеком двадцати одного года.
Они вышли на улицу вместе, заперли дверь, проверили — дважды, как того требовала хозяйка, — и разошлись в разные стороны: Марина к метро, Аня — тоже к метро, но с пересадкой, потому что домой ей нужно было заехать переодеться, а времени до встречи оставалось всего два часа.
Дома, в своей комнате, освещенной единственной настольной лампой с треснувшим оранжевым абажуром, Аня долго стояла перед открытым шкафом, разглядывая скудный, но любовно подобранный гардероб — три платья, одна юбка, которую она не носила с прошлого лета, потому что немного поправилась, и куча футболок, купленных на распродажах в переходах метро. Платье в блестках висело с самого края, между строгим черным, которое она надевала на собеседования, и голубым летним сарафаном, пахнущим лавандовым саше, которое мама положила ей в чемодан три года назад и которое до сих пор, каким-то чудом, не выветрилось.
Она сняла форменную рубашку кофейни, пахнущую эспрессо и ванильным сиропом, и надела платье — оно облегало фигуру ровно настолько, чтобы чувствовать себя красивой, но не настолько, чтобы чувствовать себя выставленной напоказ. Блестки ловили свет лампы и рассыпали его крошечными бликами по стенам комнаты, как будто она сама была маленьким диско-шаром. Аня покрутилась перед зеркалом треснутым, двоящим отражение, и на секунду ей показалось, что в этом раздвоении есть что-то пророческое, будто зеркало пыталось сказать ей: сегодня вечером ты будешь не одна, а сразу две — та, что любит Максима, и та, другая, о существовании которой она сама предпочитала не думать.
Она тряхнула головой, отгоняя эту мысль так же, как отгоняла все неудобные мысли быстро, привычно, не давая им укорениться, накрасила губы темно-красной помадой, которую берегла для особых случаев, взяла из шкафа джинсовую куртку, накинула на плечи и, бросив последний взгляд на фотографию с Максимом в парке Горького, вышла из комнаты.