Алексей Толочко – Киевская Русь и Малороссия в XIX веке (страница 17)
Простота Малороссийских крестьян часто бывает похожа на легкоумие, о котором в самой Малороссии рассказывают множество забавных анекдотов. Все редкое кажется ему новым, и все новое необыкновенным. Удивление свое о встретившемся ему иностранном лице выражает он своему товаришу пантомимами с полною детскою уверенностью, что вы, не слыша его слов, не можете понять его движений. От того, что показалось Малороссу почему-либо страшным, он бежит, как заяц за плетень или за дерево, и, спрятавши одно лице, думает, что он весь невидим.[105]
Детская простота аборигенов, их «немота» при встрече, разговор жестами и пантомимой, их пугливость, наивность поведения — все это топика из описаний «островных» туземцев, которых «открывают» европейские путешественники. Островитяне находятся в детском возрасте человечества и являются, в сущности, взрослыми детьми. Но у Долгорукова была припасена и еще более эффектная аналогия. В своей природной естественности малороссийские крестьяне (левобережные) напоминают тех животных, с которыми вместе обрабатывают землю:
Вол есть живое изображение Хохла, который также скотен и ленив. Если вола не погонять, он простоит сутки, не сходя с места. […] Так-то живали и все люди в тот век, который мы так завидливо отличаем названием Патриархального.[106]
Долгоруков, впрочем, развивал расхожую тему: малороссы симпатичны, но общение со скотиной наложило на их характер отпечаток. Вот, например, Сумароков:
Малороссияне скромны, тихи, добросердечны, богомольны и гостеприимны; но праздны, трусливы, непроницательны и в гневе не знают меры. […] Свойственная сему народу медленность, обнаруживающаяся в их поступи и во всех их деяниях, происходит, как полагаю я, от обращения их с детства при волах, сих ленивых животных, которые их собою к оной приучают.[107]
Все эти идеи не были изобретением именно русских путешественников на Украине, скорее — сознательно или бессознательно — заимствованными клише европейской путевой литературы. Открытие «примитивных» обществ мыслью XVIII века приводило к тому, что греки гомерических времен казались европейцам благородными дикарями, подобными ирокезам Северной Америки. И наоборот, когда европеец встречал «голого дикаря», он думал о древних греках.
Представлять фигуру Благородного Дикаря, скажем, одетого в мокасины Могиканина из приключений Фенимора Купера, блуждающим среди руин подвластной пашам Греции может показаться странной идеей. Но во многих умах он был заатлантическим кузеном Коридона, типичного пастуха греческих и римских пасторалей, поскольку оба родились и жили в Золотом веке. Восхищение классическим прошлым, особенно спартанским обществом, выработало ностальгию по нему, как утраченному Эдему человечества. Под конец XVIII века европейцы начали сомневаться в ценностях римских институтов и иудео-римской религии, на которой те основывались. Немцы, в частности, открыли в древней Греции воображаемый ландшафт, который оживлял альтернативный, исторически и антропологически более ранний и эстетически более совершенный, набор ценностей. При условии, что эти авторы не сталкивались с реальной страной, им легко было проектировать на нее любые абстракции. Греки, считалось, были как дети, ибо жили естественно, свободно выражая здоровые человеческие импульсы, которые подавило — навсегда испортив искусство — северное христианское общество.[108]
Образ древних греков — но также и их потомков — как благородных детей природы дожил до «туристической эры». Столкновение с реальностью вызвало у европейских путешественников альтернативные реакции, точно соответствующие разнице впечатлений россиян от малороссов. Можно было, подобно Джону Раскину (а в нашем случае Лёвшину), доводить образ до карикатуры:
Грек жил во всех отношениях здоровой, а в чем-то даже совершенной жизнью. Он не ведал никаких печальных или нездоровых чувств. Он привык встречать смерть без малейшего трепета, а любые телесные трудности переживать без нареканий и делать то, что считал правильным как самоочевидную вещь.[109]
Разочарованные действительным положением вещей реагировали отрицанием связи нынешних греков с их античными предками. Ученик Винкельмана Иоганн фон Ридезель не мог примирить образ прошлого с современной невзрачностью греческого народа:
Теперь даже тени их былого величия не осталось. Власть, торговля, морская и военная наука, улучшение знаний — все, кажется, переместилось на север.
Это была реакция, похожая на умозаключения российских путешественников: современные малороссы очевидным образом не могут быть потомками грандиозной Киевской Руси. Все ее наследие переместилось на Север. Почти одновременно с русскими путешественниками в Малороссии на другом конце Европы другие романтически настроенные литераторы открывали собственных благородных дикарей как квинтэссенцию «народного характера». Шотландия перестала быть самостоятельной страной после Акта унии 1707 года. Она традиционно делилась на Равнинную (Lowlands) и Горную (Highlands) части, причем историческим ядром страны, представшим окружающему ее миру и формировавшим шотландскую идентичность, была именно южная, равнинная Шотландия. Здесь веками бурлила шотландская история. Равнинная Шотландия была экономически и социально доминирующей частью страны, в то время как Горная ассоциировалась преимущественно с дикостью, отсталостью, а ее жителей третировали как бандитов, склонных к неуправляемому насилию и разбою, политически опасных: в течение XVIII века именно в Горной Шотландии якобиты (сторонники детронизированного Джеймса Стюарта) будут вербовать живую силу для восстаний против английской короны. Между двумя регионами существовала также и ощутимая культурная разница: равнины имели свой образованный класс землевладельцев, интеллигенции, промышленников; все эти люди говорили на «шотландском английском», а в XVIII веке — на английском с характерным акцентом. Горная Шотландия говорила на гэльском языке, сохраняла до конца XVIII века архаичную клановую структуру и оставалась не тронутой большими культурными сдвигами века.
По иронии судьбы, именно эта отсталая и архаичная часть — не в последнюю очередь благодаря чрезвычайно популярным романам сэра Вальтера Скотта — в начале XIX века превратилась в эмблему Шотландии, а одетый в пестрый килт горец стал трагическим героем борьбы за свободу.[110] «Хайлендер», житель гор, стал представляться как «благородный дикарь», внешне грубый и неотесанный, но наделенный тонким эстетическим чувством, которое в нем воспитала строгая и драматическая природа Севера. Именно таким образом «барда» вдохновлялся Макферсон, создавая за шотландцев знаменитые песни Оссиана — мистифицированную древнюю поэзию их страны. Подобной радикальной переориентации образ Шотландии подвергся в результате «поисков этнографизма». Южная равнинная Шотландия, ассимилированная и инкорпорированная в общебританский контекст, конечно, уже не могла служить выразительным представителем «шотландскости». Индустриализированная, она словно потеряла «этничность», которую стали искать севернее, в краях, еще не познавших плодов цивилизации. Романтизм не находил ничего романтичного в образе жизни, языке, привычках и, главное, виде лоулэндеров. Все это было банально и неживописно. «Хайлендеризация» образа Шотландии стала актом сознательных поисков «чистого», настоящего «этнографического типа» до такой степени, что известный сегодня «шотландский костюм» (с его килтами и пледами в традиционных цветах кланов) был разработан Вальтером Скоттом «со товарищи» по случаю визита короля Георга IV в 1822 году.[111]Образ малороссиян как благородных дикарей, детей природы, видно, был настолько распространен в русской мысли, что князь Долгоруков во время своего второго путешествия посчитал нужным отвести страницу-другую своего дневника раздраженной полемике с этим общим убеждением:
Июля 1-го. Я вижу с утра до вечера движущихся волов, пустые хаты под соломой и ленивых Хохлов, возбуждаемых к деятельности плеткой. Ими обрабатываются пространные нивы, скашиваются луга необозримые; природа здесь плодоносна; Малороссия изобилует хлебом… Натура всему дала основу; всеми необходимостями человека снабдила, но какого человека? Природного! А где он на шару земном? Негде! Всякий человек нынешнего времени есть животное общественное, а не дикое, по лесам блуждающее, ищущее пищи своей в оврагах; для общественного гостя, каков наш человек, мало натуры одной; надобно искусство; для искусства необходима роскошь… Если строгие последователи чистых нравов и вооружаются против нее — они в ошибке: не роскошь вредна, а чрезвычайность.[112]
Путешественники не просто открывали «малороссов», они открывали «малороссийский народ». Отсюда — очевидная фиксация на простонародье, на крестьянах и казаках. Простонародье становится эмблематическим для восприятия украинцев. Конечно, от глаза путешественников не утаилась специфическая социальная структура Малороссии — то, что отличало ее от остальных «российских» провинций империи. Князь Долгоруков, например, в 1817 году отмечал необычайное — по сравнению с великорусскими губерниями — количество шляхты на Черниговщине, ее любовь и привычку к судебным делам: «библиотеки, составленные из процессов и тяжб малороссийских», заменяют им привычный круг чтения.