Алексей Струмила – Петушки (страница 4)
Я спрашивал себя, ну вот конец вселенной, а за ним что? – Другие вселенные, а за ними что? – Что-то. А за этим что-то? – Ещё что-то. А если ответишь ничего, так это опять что-то, потому что это – это. Какая разница, как это обозвать, «что-то» или «ничто». Языковые фокусы. То же и со временем. После этого будет то-то, а после ещё что-то и ещё что-то. И попробуй опять представить, что за этим что-то – ничего. «Что-то» никак не хотело у меня соседствовать с «ничем». Все эти бесконечности, это была какая-то полная бессмысленность.
Пускай, «Я» – это смысл. И этим самым «Я» я как будто назначаю смысл всему, что в состоянии нести в себе хоть какой-то для меня смысл. Хотя бы тем самым секундам, которых мне тогда хватило, чтобы не утонуть. Но это всё равно не выход, разум тебя уже не отпускает: а в чём смысл этого? – в том-то, а этого? – в том-то. А в чём смысл жизни? А в чём смысл всего? А в чём смысл смысла? К моему «Я» ничего от этих построений не добавлялось. Ни до, ни после, ни вперёд, ни назад, ни по сути, ни как-нибудь ещё. Я и я – и всё тут.
– «Ты вечное «Я» или конечное?»
– «Я – и всё тут».
– «Ты большое или маленькое?»
– «Я – я, и всё тут. Просто «Я», и вокруг чёрт знает что, полная бессмыслица, каковая обессмысливает и само это «Я».
От этого можно было сойти с ума, а можно было как-то развлечься, к примеру, пойти с друзьями в лес, жарить шашлыки и пить водку. Ещё бы действеннее было впасть в безумие влюблённости. Однако по какому-то необъяснимому наитию я не сделал тогда ни того, ни другого, а поехал в Петушки. И, о чудо, нашёл там ту самую книжку, никто её не зачитал. Эразм Роттердамский «Похвала глупости». Я прочёл её на терраске в один присест. И был окончательно задавлен и убит. Неужели действительно миром правит глупость, и мир – глупость, и я сам со всей этой своей жизнью – глупость? «Нет, уж лучше жестокий закон эволюции. Лучше бы меня кто-нибудь попытался съесть, а я бы не давался. И может, сам бы кого съел. Только бы ни о чём этаком не думать». Но я думал, и чем больше думал, тем сильнее чувствовал себя самым хитрым, самым злобным, самым коварным и вероломным животным на планете. И самым несчастным. Терраска показалась мне самым нелепым местом, в каком только можно оказаться. И всё, на что бы я ни посмотрел, начинало превращаться в нелепость. И чем дольше я останавливал на чём-то взгляд, тем нелепее это «что-то» делалось. Жалко, что там не было зеркала. Теперь бы мне очень хотелось знать, каким бы я увидел тогда своё собственное отражение.
Теперь уже не вспомнить, что там было дальше. Видимо, я пошёл куда глаза глядят. Помню себя уже на задворках. Я шёл по просёлочной дороге к больнице, как раз в ту сторону, где я когда-то тонул. У нас там белый песок, который в некоторых местах взбивается колёсами машин до состояния белой пудры. Нет ничего приятней, чем загребать босыми ногами эти тёплые и нежные лужицы пудры. Я об этом было и подумал, но разуваться не стал. Хотения, видать, тогда не достало. Я шел и раз за разом повторял бабушкину фразу: «И жить не хочется, и умирать не хочется, хоть бы волки, что ли, съели».
Как раз по дороге там стоит курган. Над крутым берегом заросшей Берёзки. Детьми, когда проходили мимо, мы всегда забегали на его вершину. Не знаю, что нас заставляло это делать. Там на самый верх вела по спирали дорожка, но нам почему-то нравилось взбираться прямо по круче. Я побродил возле, удивляясь, какой он на самом деле небольшой, и стал подниматься наверх. По дорожке. В руках я так и держал зелёную книжку Эразма. Я машинально её пролистал, и она открылась на страничке, заложенной старым календарным листком, только теперь он уже лежал обратной стороной. На нём выцветшими рыжими чернилами было кем-то написано: «Познание должно быть основано на ваших переживаниях». Меня как громом поразило: «Ну, конечно, какой там Большой Взрыв?!» Не знаю, почему именно этот взрыв меня так возмутил тогда, но возмущению этому, помню, не было предела. Видимо, вычитал где-то что-то накануне. «Учёные и теологи слились-таки в едином экстазе: и те, и другие теперь утверждают, что ничего не было, а потом вдруг стало. А вот авторство деяния одним безразлично, а другие в нём и не сомневаются. Никогда и не сомневались. И понять теологов можно, но учёным-то это зачем? Теория бессилия? Вообразить себе что-то без начала и без конца – очень сложно, конечно. Но ведь это уму непостижимо: мало того, что учёные придумали свой собственный Символ Веры – Большой Взрыв, они ещё и пытаются подвести его под фундамент всего научного знания, превращая его, по сути дела, в веру. Странно, что наука ставит себя в такое беззащитное перед невежеством положение. Что там в чём и где взорвалось?! Что там у них из чего слепилось?! Кварки – шкварки».
Как и любознательность, бессмысленность имеет свой предел. И когда он наступает, Большой Взрыв происходит в голове. Видимо, я тогда и сподобился. Ощущение не было отрицательным. Со мной происходило что-то хорошее. Я стоял на кургане, а курган стоял посреди нашего детского «царства». Вокруг были наши дома, наши вечные дома, и наши поля, и лес, и овраги, по которым бежит наша вечная речка Берёзка, и за ней были наши вечные церковь и кладбище. Надо мной было то же наше небо. И я полной грудью вдыхал вечный воздух, который, как и во все времена, шумел в кронах деревьев. Казалось, что дышишь не лёгкими, а всем нутром, всеми фибрами души. И вдыхаешь не только воздух, а всё-всё, что в этом воздухе обитает… Это была не нелепица, и не случайность. По ощущению это была сама твердь жизни. Это была сама жизнь. Вечная.
Это неправду говорят, что вся жизнь пролетает перед глазами только перед казнью. Передо мной точно так же вдруг промелькнули мириады воспоминаний и переживаний. И представить себе не мог, что столько всего помню. Именно тогда я вспомнил и про снег за стеклом, и как окунулся в речку и ещё много и много чего. Только раньше всё это было навалено в памяти как попало. А теперь само собой стало расставляться по своим местам, стали устанавливаться связи одного с другим, стало из всего этого выстраиваться нечто цельное и осмысленное. За какие-то мгновения. Я чувствовал это, чувствовал сам процесс. После сумасшедшего напряжения мысли я как будто впервые осознал всю свою жизнь целиком. Всю жизнь, вместе со всем, что с нею было связано. И даже с тем, что ещё только будет. Со всем тем, что только может в этой жизни быть. Озарение длилось какие-то мгновения. На какой-то миг я вместил в себя столько времени, сколько ни одна человеческая жизнь вместить не может. Оставалось только прочесть. Именно так и казалось: всё есть, осталось только это всё изложить словами. Но сил тогда уже не достало, ни душевных, ни мыслительных. Забегая вперёд, скажу, что их так никогда в достаточном количестве и не достанет. Они постоянно и настойчиво расходуются на что-то другое, оставляя надежду, что когда-нибудь, в будущем… Может быть… Надеждой, впрочем, и жив человек.
Зато я тогда сделал самое, как мне кажется, главное в своей жизни открытие. Посредством памяти время само себя отражает в прошлом, а потом из прошлого отражается в настоящем. Причём в десять секунд воспоминаний ты можешь уложить десять лет жизни. Или, наоборот, можешь растянуть мгновение на минуты и на часы, даже на месяцы. Таким образом можно было увеличивать количество времени по своему произволу, хоть до бесконечности. Становилось возможным проживать века и века и столько раз, сколько тебе заблагорассудится. При этом, отражаясь само в себе, время не только теряло обычную свою линейность, однонаправленность и неповторимость, оно само себя структурировало смыслом. И каждый раз ты приходил совсем к другим смысловым результатам, потому что таким нехитрым способом поднимался совсем на другие уровни понимания, с которых опять же открывались удивительные перспективы на прошлое.
Каким-то неведомым образом это меняло главное свойство времени – неумолимое приближение к смерти. Главное свойство по ощущению… До этого я подобные фокусы наблюдал только с пространством, когда меня водили на «Станцию» стричься. Там в «Парикмахерской» были большие зеркала на обеих стенках, и вся эта комната, вместе с нами, уходила, повторяясь и повторяясь, в бесконечность. Меня всегда и стригли в этой «бесконечности», из которой как раз таки хотелось выбраться в привычный «конечный» наш мир, и побыстрее.
Тут же меня где-то фотографировали, освежённого «Шипром», с новым чубчиком и с бутыльком от «Шипра» в руке, чтоб, наверное, не плакал. На неизменном плетёном стуле. Со стороны я себя и помню только по этим фотографиям. Вместе со стулом. А то бы всего-то и осталось: бесконечное отражение зеркал и запах «Шипра». До сих пор этот запах ассоциируется с бесконечностью… Странно, но в самом раннем детстве я почему-то совсем не помню лиц. Люди, как что-то внешнее, появились гораздо позже. О них я дальше и собираюсь вспоминать.
Есть я, есть мир, есть люди. И тогда были я, мир и люди. Но тогда я гораздо сильнее зависел от людей, меня окружавших. И зависимость эта была не в еде, защите и попечительстве, а в том, что они в те времена делали меня мной. Они наполняли, наполняли и наполняли моё «я». Надо сказать, наполняли в значительно большей степени, нежели это делал мир. Хотя я-то как раз и был занят познанием мира, а не людей. Это теперь я могу сказать, что люди – это гигантская часть мира. Я даже могу сказать, что есть я и люди, а мир – это то, что между нами, и не более того. Бесконечная же вселенная по своей сути всего лишь тонкая сущностная прослойка между мной и тем человеком, которому я посмотрел в глаза. И ничего качественно нового мы никогда о мире не узнаем, как его ни изучай, как его ни исследуй, как ни описывай, в какие глубины макро или микрокосмоса ни залезай: познавая мир, я познаю только человека. И эта разделённость и то, что нас много, и то, что мы такие разные и одновременно такие до жути одинаковые, – для меня это самая удивительная загадка в этом мире. Оговорился: в этой жизни, а не в этом мире. Мир – лишь незначительная составляющая нашей жизни. И опять оговорка: не нашей жизни, а моей, нет никакой «нашей». Меня это поражало с самых ранних лет, почему «я» это именно я, а не моя сестра, например. Я смотрел на сестру и думал, что это для меня она, такая вот, – моя сестра, а изнутри она такое же «я», как и «я» во мне. Это казалось очевидным, но в это чрезвычайно трудно было поверить, а ещё труднее было представить. Меня с ней уравнивать мозг отказывался, потому что я был изнутри, а она снаружи. И знать её, и общаться с ней я мог только через эту самую «наружу». Невозможность эта – заглянуть в другое «я» – изводила меня так, что мне стали сниться сны, как каким-то чудесным образом моё «я» переносилось в другого человека. Во сне я испытывал невероятный восторг, но, проснувшись, я тут же понимал, что и в другом человеке я оставался всё тем же моим «я». Мне никогда не стать другим «я», в кого бы я ни залез. Моему детскому горю и недоумению не было предела.