реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Солоницын – Пророк в своем Отечестве (страница 9)

18

Федор Михайлович захлопнул тетрадь и отшвырнул перо.

Перо это было особенное и очень для него дорогое. Оно состояло из деревянной вставки, в которую и закреплялось собственно перо. Вставочка же, помимо основного своего назначения, служила Федору Михайловичу для набивания папирос. Он любил покупать табак, гильзы и сам набивал их. Занимался он этим даже с удовольствием, потому что во время набивки нервы успокаивались, мысли переставали разбегаться и сосредоточивались.

Кроме того, вставочкой он дорожил еще и потому, что к ней привык, – ну, как ребенок привыкает пусть к старой, пусть к истрепанной, а всё равно любимой игрушке.

Вставка покатилась по столу, ударилась о чернильный прибор и упала на пол.

Слышно было, как она прокатилась еще и по полу.

Писатель хотел поднять ее, но тут опять послышались шаги. Вот ноги как бы споткнулись обо что-то; потом еще громыхнуло.

Обыкновенно сосед вел себя тихо, по ночам не ходил; а если и ходил, то шаги-то были другими. Да-да, более деликатные и совсем не такие тяжелые!

«Как же я сразу не обратил на это внимания? – подумал он. – Сейчас что-то столкнул, уронил… Да это же смазные сапоги! О Господи! Да они у него засаду устроили. Самого-то увезли, а тут подсадили утку. Господи, я как чувствовал! Как знал заранее! О нет, тут не фантазии, не литература. Сама жизнь фантастична – пожалте, за стеною засада, и там сидит жандарм!»

Кровь бросилась ему в голову, он встал, прошел к окну и отодвинул штору; форточки нет, открывать окно – целая история, так хоть у подоконника постоять, тут воздух чище.

Что же это? Точно все с корней соскочили. Ведь он, этот молодой человек, с его осанкою, лицом, манерами, наверняка родовой дворянин. А коли живет на такой квартире, следовательно, скрывается. А коли его арестовали, следовательно, вступил в дело нешутейное, чрезвычайное…

Вот как! Это поразительно, именно фантастично, что и теперь, когда ему пятьдесят девять лет, за стеной ходит жандарм! Жандарм, разумеется, жандарм. Раз Алафузов снял всего одну комнату, то наверняка скрывается, это определенно так… Или нет? Просто надел сапоги, чтобы теплее было…

Он ядовито улыбнулся этой своей мысли. Как же, держи карман шире. Умиротворяй себя.

Во-первых, коли бы замерз, надел бы валенки, и его шагов не слышно было бы совершенно. Во-вторых, именно жандармы ходят так тяжело. Да и спотыкаются, потому что комната незнакомая.

Да-да, так.

Достоевский вспомнил, как пять лет назад, в Старой Руссе, когда пошел к исправнику оформлять бумаги для поездки за границу, выяснилось, что полицейский надзор над ним не снят.

И эта черта характерна! Улыбочки, поклоны, заверения, что от писаний его в восторге, а за спиной слежка, надзор – как за бывшим ссыльнокаторжным («сильно каторжный», как грустно шутили они в остроге).

В какой же клубок всё переплетено у нас в России! Христианство сшибается с социализмом, кто за Руссо, кто за Фурье, кто за Канта; один студент вместо икон установил на киоте книжки Бюхнера, Фохта и Молешотта[31]. Ну додуматься же! Либерал служит осведомителем в полиции, Анна Философова, жена военного прокурора, прячет у себя революционеров; всё кипит, клокочет. Но из горнила этого не может не выйти та великая идея, на которой сойдутся все русские люди.

И опять, в который раз в жизни, Федор Михайлович почувствовал себя не только в самой гуще, но и в самом центре грозных событий. Успокоиться он не мог и решил писать: работа изнуряет, зато после наступает покой.

Он вернулся к столу и потянулся к перу, но не нашел его на привычном месте. Тут же вспомнил, что вставка упала; взял свечу и стал осматривать пол. Вставки нигде не было видно, значит, она закатилась под этажерку, стоящую у стены, слева от стола. На широких полках этажерки лежали книги, стоял фотографический портрет Анны Григорьевны в овальной рамке.

Достоевский попробовал сдвинуть этажерку, но она не поддавалась. Надо было убрать немного книг, но ему это и в голову не пришло, и он напрягся. Этажерка чуть подвинулась, а он напрягся еще сильнее, почувствовав, как кровь опять прилила к голове. Увидев свою вставочку, поднял ее и положил на стол. Потом взялся за этажерку, чтобы поставить ее на место.

После того как этажерка придвинулась к стене, он сел в кресло за стол. Снова раскрыл тетрадь, на этот раз на том месте, где была заметка о русском народе и вере его. Федор Михайлович сосредоточился и тут почувствовал, как что-то теплое, нежное даже, коснулось губ, бороды. Сначала он не придал этому ощущению никакого значения, но оно повторилось вновь и уже сильнее. Он провел ладонью по бороде и машинально посмотрел на пальцы: они почему-то потемнели. Тогда писатель поднес пальцы ближе к свече и увидел кровь.

Вынув из кармана платок, он вытер бороду: весь платок стал красным. Осторожно встав из-за стола, он подошел к дивану, прилег, запрокинув голову. Он понял, что у него внутри лопнул какой-то сосуд, потому и пошла горлом кровь. Глотая ее, он успокаивал себя: ничего, сейчас пройдет, ничего.

Слава Богу, смазные сапоги перестали мерить комнату.

Он закрылся одеялом и решил спать. Через некоторое время кровь перестала идти.

Федор Михайлович задремал, а потом заснул.

Глава пятая

Двадцать шестое января. Анна Григорьевна

Муж обычно выходил завтракать к часу дня, и Анна Григорьевна порядок в доме завела такой, чтобы Федор Михайлович ни в чем не ощущал неудобств. Вся жизнь в доме была организована так, чтобы он приготовлялся, а потом работал, чтобы всё до самых ничтожных мелочей было подчинено именно его делу.

Ей не надо было, как другим женам, которые считали себя полностью эмансипированными и выходили замуж, вернее, вступали в брак с писателями, художниками или музыкантами, вести борьбу с мужем, доказывать, что и они чего-то стоят (даже, может быть, более стоят, нежели муж); с той самой минуты, когда она поняла, что будет его женой, смыслом ее жизни стало служение ему – полное и безраздельное, до последнего вздоха.

Пока Федор Михайлович умывался и приводил себя в порядок, вместе с Дуней Анна Григорьевна прибирала и проветривала кабинет, а у Матрены уже был готов самовар; он утверждался в возглавии стола, а рядом, в склянках, ставились чай, кофий – заваривай, что хочешь; тут же, конечно, находились сладости: их любил не только хозяин, но и все домочадцы.

Чай Федор Михайлович по обыкновению заваривал густой, почти черный, пил со смаком, потчевал сладостями Любу и Федю, а также Петра, которого чуть ли не силой надо было усаживать за стол: Петя конфузился до крайности.

Люба была живым, впечатлительным ребенком одиннадцати лет с бледным, худым лицом и темными глазами – точно такими же, как у матери. Она смотрела на мир, быть может, слишком пристально и серьезно для ребенка ее лет. Впрочем, легко оживлялась шутке и сама любила пошутить.

Федя, девятилетний мальчик, мало походил на сестру. В нем уже сейчас угадывался меланхолик. Щечки у него были пухлые, как у хомячка, тело плотненькое, и это очень нравилось и отцу, и матери.

Петя Кузнецов, хотя и был старше Любы и Феди, по своему развитию, однако, не очень превосходил их. Конечно, в делах житейских да в расторопности никак они не могли с ним сравниться, но Петя никогда не выказывал своего превосходства, потому что был скромен. Со своей стороны, наученные родителями, Люба и Федя держались с Петей как с ровней, но и с почтением к его занятиям.

Уже заканчивали с завтраком, когда Федор Михайлович сказал:

– Аня, а у меня ночью было небольшое приключение. Представь: вставочка закатилась под этажерку, и мне пришлось ее подвинуть. Я не сообразил убрать с этажерки книжки, и у меня горлом вышла кровь.

Женщину как хлыстом ударили, но она сделала вид, как будто ничего не случилось. Лишь в тоне голоса была излишняя строгость, когда она сказала:

– Что же ты меня не позвал? Подожди, молчи. Дети, ступайте к себе. Петя, ты будь в своей комнатке.

– Аня, ну что за гроза. Подумаешь, чуть была кровь. Мог и не говорить.

– У тебя эмфизема. Теперь вообще надо мало говорить – вспомни, что Яков Богданович рекомендовал. Впрочем, чего тянуть. Петя, сейчас же пойдешь за доктором от меня с запиской.

Федор Михайлович хотел возразить, но не стал, зная твердый характер жены: коли она что-то задумала, ни за что не отступится.

Помнится, в первый год супружества, когда от долгов и родственников удрали за границу, однажды в Дрездене он стал развивать мысль о серьезности мужчин и легкомыслии женщин.

– Вот взять хоть пустяк – марки, – говорил тогда он, увидев конверт на столе. – Ежели у мужчины марки, так это в альбоме, с систематикой. А женщина сегодня с жаром накинется на занятие, а завтра забудет.

– Чтобы ты перестал так думать, возьму с конверта вот эти две марки и начну коллекцию, – объявила Анна.

Какой же прекрасный альбом с марками лежит у нее в комоде сейчас и что за чудо ее коллекция…

Дети ушли, и она стала подробно расспрашивать мужа, что было ночью. Сначала он мялся, отнекивался, а потом всё рассказал. В том числе и о смазных сапогах.

Эта новая подробность удивила и крайне обеспокоила ее, хотя она по-прежнему старалась не показать виду, зная, как болезненно реагирует муж на ее страхи, связанные со всем, что он идет против власти. Анна Григорьевна, может быть, слишком хлопотала, стараясь, чтобы его не задели не то что бури, но даже и самые малые ветерки, ударявшие то в одни, то в другие окна и двери. Пуще всего на свете она боялась, чтобы муж опять не был подвержен опале, а то и преследованию. Хватит с него и того, что выстрадал: каждый ли выдержит то, что выдержал он на каторге? Вот почему когда явился господин, в котором она угадала деятеля из новых, решительных людей, то встретила его крайне холодно: