реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Пищулин – Простак на фоне неба (страница 2)

18

Но самого холма не увидеть: он укрыт, как в гигантском ларце, внутри постройки, объединившей десяток церквей (во всех смыслах этого слова – и религиозных организаций, и богослужебных сооружений). Каждый приходит сюда со знаками своей веры, такими различными, но с одной кричащей дырой в сердце и с одним Именем, которое под сводами Храма страшно произнести вслух…

И то, что было до последней запятой известной, тысячи раз воспроизведённой в воображении историей, здесь приобретает выпуклость и зримость почти невыносимую. Прикасаясь к месту действия, обжигаешь не только ладони, но и душу – до кровавых волдырей. А главное – ничего не прошло и не притупилось, всё как тогда: и толпа, жаждущая знамений, и религиозная нетерпимость, и древние пророчества, въевшиеся в камень. Царственный город по-прежнему ждёт своего Царя – и ожидание всё так же чревато смертью.

В теснине крытой торговой улочки, по которой Его вели убивать, даже сегодня становится не по себе европейцу, одетому в бронежилет полицейской безопасности, с загранпаспортом и обратным билетом в кармане… Низкие, покрытые вековой грязью своды давят на плечи. В глаза требовательно и неотступно заглядывают горячими восточными глазами жадные и нетерпеливые продавцы разной туристической дряни… Нетрудно представить, как чувствовал себя в этой недоброй толчее полуголый смертник, приговорённый к ужасной казни и тем самым поставленный вне любых проявлений жалости и милосердия! Среди смуглых лиц торгашей и карманников то и дело мелькает искажённое, почерневшее от древности лицо Вечного Жида, Агасфера: именно здесь две тысячи лет назад у него вырвались слова, обрекшие его на вечные скитания: «Иди на смерть!» Они всё ещё летают под перекрытием, ищут путь к небу – и не находят. («Я-то пойду, – ответил, по преданию, Спаситель, – а вот ты не умрёшь, пока я не вернусь». )

Хочется поскорее выбраться на открытое место, чтобы отдышаться и с высоты увидеть дальние холмы, ползущую наверх дорогу и весь город – азиатский, ощетинившийся, бескомпромиссный, покрытый могилами и минаретами, начинённый болью, племенными и религиозными претензиями и предрассудками. Опалённый солнцем, многократно разрушенный и отстроенный заново, для каждого он становится концом пути – и началом нового, на котором уже не избавиться от памяти о нём.

А потом можно вернуться назад, в Храм, и на этот раз с порога увидеть розоватую каменную плиту, на которую было положено Его тело… И согнуть колени, дотронуться и убедиться, что она до сих пор мокрая от слёз! И если станет на то Божьей милости, добавить свои к тем, что были пролиты на этом месте за двадцать веков… У этого камня – вечная Страстная пятница, вечные сумерки потери, от которых исцеляет лишь Пасха Христова: до неё – всего несколько шагов на восток, в направлении Кувуклии, где зримо сидит на отваленном камне Ангел, вестник Воскресения.

С этой вестью, словно с Благодатным огнём в фонаре грудной клетки, я возвращаюсь в Россию… Отныне при чтении Евангелия перед моим мысленным взором будут оживать не детские глянцевые картинки, а треснувшее скальное тело Голгофы, ужасные каменные оковы для ног приговорённых к смерти, покрытые пучками высохшей травы камни городской стены и узкая кишащая людьми улица, политая потом и кровью Сына Божия… Я увижу чёрные свечки кипарисов и высокие небеса, исчерченные следами ангельских крыл. И с новым чувством причастности стану повторять про себя рождённые здесь в начале времён слова:

Аще забуду тебе, Иерусалиме, забвена буди десница моя!

Валаам

Погружаться в русскую историю – значит всё время опаздывать. Как нерадивый дознаватель, я по ходу следствия терял свидетелей одного за другим. Они продолжали умирать уже на моей взрослой памяти: Молотов и Керенский, Шульгин и В. К. Владимир Кириллович… Злая воля и ковши экскаваторов год за годом уничтожали исторические здания: пока я был школьником, Ипатьевский дом ещё стоял на Вознесенском проспекте, а когда созрел для паломничества – на его месте зияла дыра… Да и за последние годы сколько всего утрачено безвозвратно: целые улицы стёрты почти на моих глазах ненасытными лужковскими терминаторами.

На Валаам я опоздал на столетие. Всё, что можно прочитать о нём, восторженное, благоуханное – развеялось над Ладогой, перебралось в пожелтевшие письма, эмигрировало в Финляндию, было истреблено чекистами и коммунистами и расхищено их наследниками-демократами. В итоге я уже не знал, что увижу на архипелаге, но точно знал, чего не увижу: того, о чём читал.

Не только процветающий Валаам XIX века, но и литературный Валаам начала XX века стал преданием. С тех пор, когда писали Шмелёв и Зайцев, сотряслось само каменное основание сего Северного Афона. Да, Валаам и раньше подвергался разорениям; но всегда сохранялся ресурс русской святости – народное тело, которое восполняло потери и рекрутировало новых подвижников, готовых восстановить разрушенное на уцелевшем фундаменте живой духовной традиции.

А теперь – куда подевался народ православный? Святая Русь переместилась за пределы географии: теперь она там, где хвалят Бога новомученики российские, где они невидимо молятся за изувеченных, духовно оскоплённых людей, неспособных более составлять «народ».

«Впервые источником разрушения обители стали не войны противоборствующих держав, а разорение собственного гнезда, самоопустошение и самоистребление…» – игумен Андроник Трубачёв.

Валаам не просто изведал запустение и осквернение, – ему, кажется, и пополняться-то неоткуда. И братия, и мы, грешные паломники и богомольцы – лишь калеки, уцелевшие или народившиеся последыши истреблённого народа России. Мы так слабосильны, завистливы, ленивы, малодушны, – я слабосилен, завистлив, ленив, малодушен…

И всё же…

И всё же в обшарпанных стенах, среди нищеты, уродства, нерадения – начинает, кажется, сквозить то, что сильнее моего отчаяния.

Нашлись же охотники вновь поселиться в глуши этого промёрзлого края, отстроить на луде срубы, расчистить дороги, возделать уцелевшие, измученные сады, и даже разбить у скитских стен непредставимый в метельном феврале виноградник! Спокойные, несуетливые люди начали заниматься хозяйственными делами – и забрезжил в призрачном северном воздухе долгожданный национальный «позитив».

А люди – разные, отовсюду. Молчаливый смотритель говорливого птичника, в прошлой жизни – филолог, обученный лишь бесполезным в тундре премудростям, но поставленный на тягостное и зловонное послушание – и вот авторитетно рассуждающий о яйценоскости и куриных болезнях… Хитроумный македонец, отец Мефодий, изо всех сил изображающий простодушие, но, очевидно, искушённый дипломат и знаток человеческих душ. Или ещё один иноземец, едва ли не главная достопримечательность Валаама: отец Серафим, православный француз из Британии, светлый и болезненный игумен скита Всех Святых… Он и персты для благословения не складывает, а лишь сближает и едва обозначает крест в голубом от мороза воздухе… Но почему-то понимаешь уверенно, что в знамении этом – сила и правда. А сам он – тихий, мерцающий источник несказанной мощи; почти беззвучный, почти прозрачный, из слабого голоса и бледной улыбки сотканный образ Того, Кто вращает миры и насылает ветер.

Мы побывали в его скиту днём, но получили благословение вернуться ночью, на знаменитую всенощную службу, о которой рассказывают легенды…

Но прежде нас ожидала грандиозная трапеза, задаваемая от имени настоятеля тем самым отцом Мефодием, несущим послушание «гостинника». Его обязанности предполагают непрерывную череду угощений и винопития, а также умение с каждым говорить на его языке, сообразно с его умственными способностями и уровнем духовного развития. Кроме необыкновенно вкусных яств нам были предложены в ироничном чередовании благочестивые монастырские предания, курьёзы из жизни сильных мира сего, зачастивших в обитель в последние годы, анекдоты на всевозможные темы и цветастые, полные балканского красноречия и самоуничижения тосты нашего хозяина, тем не менее оставлявшие ощущение, что нас видят насквозь.

Выделенный нам вместе со стареньким уазиком немолодой послушник, знавший, что ему предстоит везти нас ко всенощной, лишь судорожно вздыхал, глядя, как нам подливают вина и водки. Не так, по его мнению, подобало готовиться к монастырскому богослужению. Разумеется, он был прав. Но он пытался всеми силами христианской души обуздать своё раздражение и, главное, смолчать.

Наконец, мы вывалились, пошатываясь от выпитого и съеденного, на мороз, слышно щёлкающий в воздухе пальцами, кое-как утрамбовались в промёрзшей машине и, трезвея от стужи, покатили по лесной дороге к скиту Всех Святых. Наш водитель продолжал время от времени вздыхать от нашей болтовни и общего хмельного непотребства.

А дорога была – небывалая… Стеной стоял по бокам колеи неподвижный таёжный лес, наши фары скользили и подпрыгивали по девственно-чистым сугробам, по слоистым камням, покрытым мхом, инеем и снегом. Мы замолчали, проникаясь зовом и тайной этих мест, и лишь беззвучно выдыхали в темноту скрипящей всеми швами машины последние пары пьянства и самоуверенности.

Подпрыгивая на ледяных рёбрах дороги, наша перегруженная кибитка по длинной дуге обогнула стену скита и затормозила, скользя, у ворот с покосившимся крестом. По одному, низко сгибаясь, мы вылезали к этим затворённым вратам, протискивались в приоткрытую калитку… Внутри ограды было просторно… пусто… морозно… темно, не видать ни земли, ни неба; лишь необъяснимо светился изнутри белый камень стен. В храм мы заходили наощупь, стараясь не шуметь: служба уже шла, мы опоздали.