реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Павликов – Чёрные орхидеи на могиле Эвридики (страница 10)

18

Аннабель взглянула на свои руки – ногти, ещё вчера розовые, теперь отливали синевой арктического льда, а под ними пульсировали чёрные жилки, повторяющие узор на странице. Она стукнула кончиком пальца по бумаге, и звук отозвался хрустальным звоном, как удар по тонкому стеклу. В трещинах между буквами выползли личинки-буквы, шепчущие:

– Он идёт. Он чувствует, когда опадает ноготь… слышит, как ломается панцирь…

Дневник дёрнулся, вырвавшись из рук, и раскрылся на середине – страницы слиплись кровяным нектаром, образуя трубу, из которой послышалось дыхание Лоренцо. Аннабель отпрянула, ударившись о стеллаж, и с полки упала шкатулка – костяная, с инкрустацией из тех самых прозрачных ногтей. Внутри, на бархате, цвета запёкшейся крови, лежал ноготь-серп с надписью: «Карлотта. 1924. Фаза линьки».

– Твоя очередь, – засмеялся дневник, и шкатулка захлопнулась, прищемив ей палец. Боль ударила волной мандрогорового крика, а когда она отдернула руку, ноготь мизинца отсутствовал – на его месте зияла дырка, из которой выползал червь с её лицом.

– Не бойся, – Эдуард возник в запахе горелой плоти, его рука, теперь ветвь с шипами, легла на её плечо. – Первая потеря – самая болезненная. Потом… – он дунул, и на месте раны вырос новый ноготь – прозрачный, с танцующими внутри тенями. – …ты научишься собирать себя сама.

Страница внезапно прилипла к её груди, буквы «коллекция» впиваясь в кожу, как пиявки. Аннабель сорвала её, оставив шрамы-татуировки, а дневник, падая, раскрылся на новой записи: «Сегодня отпал последний. Эдуард подарил мне перчатки из кожи тех, кто был до меня. Они шепчут по ночам: „Не становись сосудом“». Воздух наполнился хрустом ломающихся когтей, и Аннабель поняла – её ногти теперь звенели, как хрусталь, при каждом движении, а под ними пульсировало что-то, жаждущее вырваться наружу.

Бумага здесь была жёсткой, пропитанной запахом машинного масла и лаванды, а чертёж, выцарапанный словно когтями по пергаменту, пульсировал синью чернил, знакомой до мурашек – те же извивы труб, что висели в лаборатории Лоренцо, те же медные клапаны в форме сердец, что сейчас шипели в подвале виллы. Аннабель провела пальцем по схеме, и линии вздыбились, впиваясь в подушечки игольчатыми заусенцами, а где-то в глубине страницы заскрипели шестерни, перемалывая кости времени. – Ты всегда знала, – прошипел чертёж голосом Лоренцо, его слова сочились из обозначений «Дистиллятор v.3», – что это твоя колыбель. Ты же видела сны: медные стенки, пар, вырывающийся из клапанов-лёгких…

В углу, где бумага была истёрта до просвечивающих прожилок целлюлозы, детский рисунок дышал наивным ужасом: девочка с соломенным цветом волос и стеблем вместо шеи, увенчанным орхидеей, чьи лепестки были пронумерованы, как страницы учебника. «Аннабель, 5 лет» – подпись выведена пурпурным карандашом, теперь проклюнувшимся ростками сквозь бумагу. Она коснулась цветка-лица, и страница взвыла, выпустив облако пыльцы с голосами:

– Мама, почему у меня здесь болит? – детский голосок, её собственный, но пронзительный, как стекло, – Внутри что-то шевелится… как гусеница…

– Это твоя особость, – ответ матери, пропущенный через фильтр формальдегида, – Папа создаёт тебя совершенной. Скоро ты будешь цвести вечно.

Чертёж внезапно съёжился, линии превратившись в петли удавок, а из обозначения котла вырвалась тень – силуэт Эдуарда, склонившегося над миниатюрной моделью аппарата, где вместо колбы билось сердце ребёнка, опутанное проводами-жилами. – Гениально, правда? – он повернулся, его глаза – два шприца, наполненных мутным нектаром, – Твоя дочь станет первым гибридом, не теряющим человеческий облик. Представь: её кровь будет орошать корни, а корни – питать её.

Рядом с рисунком, в пятне засохшего сиропа, проступили детские ладони – отпечатки, оставшиеся от того дня, когда Аннабель впервые потрогала дистиллятор. Бумага в этом месте была шершавой от кристаллов сахара, растворяющихся сейчас в её поту, а под ними сквозили слова: «Папа сказал – я его лучший цветок». Внезапно линии чертежа ожили, медные трубки вырвались из страницы, обвивая её запястья раскалёнными удавами, а из клапанов повалил пар, пахнущий её детским шампунем.

– Не бойся, – Лоренцо возник в клубах, его пальцы, как плети плюща, скользнули по её щеке, – Ты всегда была частью машины. Эти трубки – твои вены. Этот котёл – твоё лоно.

Детский рисунок затрепетал, орхидея на лице девочки раскрылась, обнажив вместо тычинок зубы-иглы, и заговорила голосом, смешанным из её собственного и Карлотты: – Он встроил тебя в чертёж ещё тогда. Ты думала, игры в лаборатории были невинны? – бумага порвалась, и из разреза выползла кукла-марионетка с её лицом, нити которой тянулись к схеме дистиллятора. – Ты поливала свои корни сама… когда крутила вентили вместо колыбельной.

Аннабель рванулась назад, но страница прилипла к ладоням, чернила впитываясь в кожу, как черви-татуировки. На руках проступили схемы трубопроводов, а в ушах зазвучал гул насоса – тот самый, что будил её по ночам в детстве. – Спи, спиралька, – пела мать в такт механизму, – папа сделает тебя вечной…

В углу рисунка девочка вдруг замахала руками, её стебель-шея треснул, выпустив рой чёрных бабочек с надписями на крыльях: «Помоги». Чертеж аппарата загрохотал, циферблаты превращаясь в глазные яблоки, следящие за каждым движением, а Эдуард в углу страницы склонился над Аннабель-ребёнком, вкладывая ей в руку гаечный ключ вместо погремушки.

– Собирай себя, – прошипел дневник, и страница начала складываться, сминая её пальцы в бумажные жгуты, – ты же любила пазлы. Собери себя… прежде чем он сделает это за тебя.

Бумага здесь была рваной, словно её жевали в припадке бешенства, а края обтрепались в кровавые бахрому, из которых торчали волокна, похожие на спутанные нервы. Год «1947» выведен чернилами цвета запёкшейся раны, а строчка «Он подменил мои чернила!» извивалась, как повешенная, буквы «яд» вздулись пузырями, лопающимися при касании и выпускающими пар с запахом горького миндаля. Аннабель прижала ладонь к тексту, и страница зашипела, обжигая кожу кислотным потом, пока из разорванных волокон не выполз голос Карлотты – хриплый, разорванный:

– Он подмешал в чернила споры спорыньи – слова падали на бумагу слизью, оставляя следы, как от улиток, – Каждая буква жгла… как будто в жилы вливали расплавленные иглы…

На обрывке фразы «его сперма содержит…» чернила превратились в прозрачную слизь, пульсирующую голубым свечением, а обрезок страницы дрожал, обнажая следы зубов – не человеческих, а заострённых, как у рептилии, с застрявшими между ними клочьями кожи. Аннабель коснулась отметин, и страница взвыла, выплевывая воспоминание-осколок: Карлотта, с лицом, покрытым трещинами, как глазурь на фарфоре, впивается зубами в дневник, её слюна шипит, растворяя бумагу в дыму, а за спиной смеется Лоренцо – его тень прорастает щупальцами с присосками, обвивающими её горло.

– Зачем бороться? – его голос сочился из щели в полу, где копошились личинки с глазами Аннабель, – Ты же знаешь: я всегда оставляю… лазейки. Даже в яде.

Чернила на месте разрыва закипели, складываясь в новые слова: «Он заставил меня глотать это… чтобы я стала сосудом… но я нашла способ выжечь его изнутри». Буквы «сперма» вздулись, превратившись в мешочки с жидкостью, которые лопнули, обдав пальцы липкой массой, пахнущей медью и гниющими магнолиями. Аннабель попыталась стереть слизь, но та въелась в кожу, прорастая нитями мицелия под ногти. Где-то в тексте заскрипело, будто открылась дверь в забытую комнату:

– Ты думала, это любовь? – Карлотта в памяти дневника, полуголая, прикованная к аппарату дистилляции, смеётся, выплёвывая клубки чёрных червей в лицо Лоренцо. – Ты всего лишь удобрение… банка с отходами его экспериментов…

– А ты – пробирка. – Лоренцо хватает её за волосы, вливая в рот жидкость цвета лунного света, – Но даже пробирки иногда… взрываются.

Страница дёрнулась, и из разрыва выпал засушенный яичник орхидеи, испещрённый надписями: «Противоядие в корнях лжи». Аннабель подняла его, и стручок раскрылся, выпустив облако пыльцы, сложившееся в сцену: Карлотта, с шприцем из собственной кости, впрыскивает себе в вену субстанцию, вытянутую из Лоренцо, пока его тело не начинает цвести изнутри, лопаясь бутонами.

– Ты видишь? – дневник зашептал её же голосом, липким от яда, – Он вложил смерть в чернила… а я превратила её в семя. Его семя.

Внезапно обрезок страницы сжался, как рана, а следы зубов впились в подушечки пальцев, впрыскивая память-галлюцинацию: Аннабель в пять лет, с куклой, у которой вместо лица – вентиль дистиллятора, крутит его, смеясь, пока из труб не хлещет кровь. Лоренцо гладит её по голове, его рука прорастает в череп, как корень:

– Хорошая девочка… Ты поливаешь наши корни.

Страница 6 захлопнулась, отрезав кусок её мизинца, но боль растворилась в сладости нектара, сочащегося из дневника. На полу, где упала капля её крови, уже цвела орхидея с лепестками-зеркалами, отражающими Лоренцо – он стоял в дверях, держа в руках шприц, наполненный чёрным светом.

– Не волнуйся, – его улыбка растянулась, как разрез на кукле, – Это всего лишь… новая глава.

Бумага здесь дышала, поднимаясь и опадая волнами, как грудь утопленника, а чернила «Эдуард» и «Аннабель» бились в такт её венам – алые и синие, словно вены и артерии, сплетённые в двойную спираль. Аннабель коснулась строки, и буквы взметнулись, обвивая палец щупальцами из тушИ, холодными и липкими, как слизистая кишки. – Ты чувствуешь связь? – задышал дневник голосом, в котором смешались хрип Карлотты и шелест её собственных ресниц, – Он вплел тебя в свои чернила… чтобы ты всегда билась в ритме его имени.