Алексей Небоходов – Шоу Бомбацио (страница 8)
— На работе узнают, — продолжала мать, и голос соскользнул в тот регистр, где вопрос и приговор уже неразличимы. — И что будут говорить? Ты подумала? Зачем им видеть тебя — как ты ходишь, как разговариваешь, как живёшь? Зачем?
Алина не спорила. Она повторяла коротко, упрямо, тем самым тоном, который выработала за годы этих разговоров, — тоном, который ничего не объяснял и ничего не обещал, только закрывал дверь:
— Мама, всё хорошо. Правда. Я в порядке.
— В порядке? — Лариса Сергеевна замолчала. Тишина длилась несколько секунд, и каждая из них была тяжелее предыдущей, потому что обе знали: когда мать замолкает, слова уже не нужны. Потом дыхание в трубке сбилось, и Алина поняла, что мать плачет, — беззвучно, сдавленно, стараясь, чтобы никто не услышал.
— У тебя хотя бы деньги будут? — выдохнула она наконец, и Алина услышала в этом вопросе капитуляцию, и прагматизм, и последнюю надежду, что дочь хотя бы не бесплатно отдала то, что отдала. — Скажи мне, что за это платят. Я не переживу иначе.
— Да, мама, — сказала Алина, и собственный голос показался ей очень далёким, принадлежащим кому-то другому. — За это платят.
Тишина в трубке длилась несколько секунд. Алина слышала дыхание матери — сбивчивое, влажное — и далёкий, приглушённый звук телевизора. Потом Лариса Сергеевна заговорила снова, и голос стал другим: ровным, деловым, почти спокойным — она перестала бороться и перешла к инструкциям, как переходят к ним все матери, когда понимают, что дочь уже не переубедить.
— Тогда хоть надевай красивую одежду, когда тебя снимают, — сказала она тише. — И не смотри в камеру. У тебя глаза слишком тяжёлые, мне неприятно видеть тебя такой.
Алина не дослушала. Опустила трубку, нажав отбой. Телефон выскользнул из руки и упал экраном вниз, ударившись об осколки кружки — коротко, сухо звякнув.
Квартира замерла. Тишина заполнила двадцать пять квадратных метров так плотно, что стало трудно дышать. И тут на лестнице снова послышались шаги. Но не те, что были утром, — не деловитые и размеренные. Эти были тяжёлые и неровные, каждый отзывался в двери глухим толчком, и по одному этому звуку, ещё до стука, ещё до голоса, Алина поняла, кто идёт.
Дмитрий не стучал дважды. Дёрнул ручку, толкнул дверь и шагнул внутрь, не глядя на неё, сразу заняв собой всю прихожую. Дверь осталась открытой, сквозняк с лестницы потянул по ногам, принеся с собой запах сырой штукатурки и чужой жареной рыбы из квартиры А. Гость стоял, чуть расставив ноги, руки в карманах спортивных штанов, куртка накинута поверх майки, и на лице — то выражение, которое появлялось у него всякий раз, когда его гордость была задета: подбородок тяжелее обычного, челюсть сжата, глаза неподвижные. Широкие плечи, массивные предплечья — с юности работал руками и привык, что тело занимает столько места, сколько ему нужно, не спрашивая разрешения.
Он не говорил. Просто смотрел на Алину — не на неё, а на проблему, которую нужно было решить, и в этом взгляде не было ни заботы, ни вопроса, только обида, перешедшая в гнев так быстро, что между ними не осталось зазора.
Алина молчала, стоя у кухонной ниши. Воздух между ними стал плотным, горячим, неподвижным.
Первым не выдержал он:
— Ты хоть понимаешь, что сделала? — спросил глухо, не повышая тона, но в словах уже было больше угрозы, чем заботы. — Мне звонят пацаны с работы. Мать звонит. Скриншоты присылают. Ты совсем, что ли?
Алина не отвечала. Дмитрий шагнул ближе — слишком быстро, одним движением сократив расстояние между ними до полуметра. В полумраке коридора всё его тело заняло обзор целиком — плечи, куртка, руки, кулаки. Он не кричал: говорил негромко, сдавленно, сдерживая что-то внутри, на что у него не хватало слов.
— Ты зачем туда пошла? Чтобы на тебя вся страна пялилась? Чтобы меня с работы выкинули? Чтобы у матери моей инфаркт случился? Ради чего?
Он говорил не о ней. Он говорил о себе — о своей работе, о своей матери, о своём стыде. Алина смотрела на его руки, сжатые в кулаки, на побелевшие суставы пальцев, на то, как губы сжимаются в узкую линию, — и видела в этом не опасность, а привычку. Самый обычный парень из русской общины, для которого любить и означало — владеть, держать рядом, не отпускать; он терял не женщину, а что-то, что считал безусловно своим, и от этой потери не знал, куда деть руки.
— А ты думал, мне приятно? — произнесла она спокойно, ровно, без страха и без обиды, с усталостью, которая копилась годами и наконец перестала помещаться внутри. — За два года ты хоть раз спросил, чего я хочу?
— Ты что несёшь? — голос у него дрогнул. — Я тебе всё дал, ты жила со мной, одевалась, ели нормально, не голодали! Ты же писала свою хрень, я не мешал!
— Ты не мешал? — теперь она смотрела ему в глаза, не моргая. — Ты ни разу не спросил, что мне нужно. Ты просто хотел, чтобы я была рядом. Как вещь.
Дмитрий шагнул вплотную — не чтобы напугать, а потому что не умел иначе: когда слова заканчивались, он сжимал пространство телом, не оставляя ей места отступить. Алина не отступила.
— Я бы не стала участвовать в этом, если бы не ты, — сказала она негромко, но чётко, и каждое слово ложилось точно туда, куда было нацелено. — Знаешь почему? Потому что хотя бы там я могу что-то решать сама.
Он тяжело дышал. На секунду отступил — но только потому, что не нашёл, чем ответить. Потом подался вперёд, навалился — не ударом, не жестом, а всем весом, всем телом — так, как привык добиваться своего: физически, напрямую, без слов.
Они столкнулись у стены. Она вжалась спиной в обои цвета магнолии, а он прижал её к стене, сжав пальцами запястья, и это было не больно, но властно — владение, предъявленное в последний раз. И в этом прикосновении, грубом и отчаянном, Алина вдруг почувствовала не злость, а что-то более старое и простое: тоску по тому, что между ними когда-то было, по тому, чем оно могло бы стать и не стало.
Она вспомнила.
Съёмная квартира в Хаммерсмите, тесная кухня, запах борща и дешёвого вина из Tesco в пластиковых бокалах. Кто-то из взрослых спорил о цене авиабилетов, кто-то смеялся в прихожей, на столе — нарезанная селёдка и хлеб… Тот вечер был похож на сотню других вечеров русской общины в Лондоне, где все знали друг друга и никто не знал по-настоящему. Алина стояла у окна с бокалом, не зная, куда себя деть. Дмитрий подошёл позже всех — без попыток произвести впечатление, просто встал рядом, сдвинув плечи, и не отводил глаз. Потом сказал тихо, по-русски: «Давай выйдем на балкон, тут душно». Там он молча прикурил сигарету и протянул одну ей. Она не курила, но взяла, потому что не хотела спорить. Дым царапал горло, а он просто стоял рядом, и тепло его тела было единственным, что её грело в тот вечер. Она не влюбилась — она просто устала быть одна. И этого хватило на два года жизни бок о бок, которая так и не переросла во что-то настоящее.
И вот — снова стена, его дыхание на её коже, запах пота и дешёвого дезодоранта, и та же самая близость, в которой никогда не было нежности, только жар и привычка. Алина вцепилась пальцами в ворот его куртки, с силой дёрнула на себя и услышала, как у него сбилось дыхание. Дмитрий запустил руку ей в волосы, потянул вниз, но она не отстранилась — прижалась к нему теснее, крепче, словно пыталась вдавить в его тело всё то, что не успела сказать за два года.
На кровать они рухнули молча. Алина стянула с его плеч майку, он сорвал с неё лифчик рывком, не расстёгивая, и сжал грудь грубо, жадно — так, что осталось ощущение не ласки, а присвоения. Она раздвинула ноги, и его рука легла между ними уверенно — единственное, в чём он никогда не сомневался. Не осталось ни стыда, ни страха — только пульс под кожей, горячий и частый.
Секс был злым. Зубами он вжимался ей в шею, ладонью сжимал бедро до боли, и в какой-то момент на коже осталась багровая полоса. Алина не жаловалась — отвечала тем же: царапала его плечи, впивалась в губы, хватала за волосы, потому что только так, на равных в этой грубости и ярости, можно было не думать о том, что это в последний раз.
А это был последний. Она знала — не разумом, а телом, которое прощалось с единственной близостью, какую знало: горячей, голодной, начисто лишённой слов. Всё, что будет после — тридцать дней, семеро мужчин, камеры, браслет на запястье — будет другим, публичным, подсчитанным, расписанным по минутам для миллионов глаз. Но эти царапины на его спине, этот пот, этот стон в подушку, эта ярость на продавленной кровати в квартире за девятьсот фунтов в месяц — принадлежали только им двоим. И больше уже никогда не повторятся.
Она почувствовала, как он ворвался — резко, без предупреждения, так что перехватило дыхание. Они оба задыхались, и в эти секунды ничего больше не существовало — ни ссоры, ни контракта, ни подписи на пунктирной линии, только рваный, неуправляемый ритм двух тел, знавших друг друга лучше, чем те двое, которым эти тела принадлежали.
Алина обхватила его бёдрами, упёрлась пятками ему в спину, и, когда он сжал её плечо, тело ответило раньше сознания — вспыхнуло изнутри, коротко и остро. Её спина прилипла к простыне, его рука лежала на груди, их дыхание мешалось с гудением холодильника за стеной и стуком кровати о стену. Через тонкую штору просвечивала Доггетт-роуд, и если кто-то в доме напротив стоял у окна, он видел два силуэта и слышал звуки, которые не требовали объяснений.