18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Небоходов – Шоу Бомбацио (страница 11)

18

Экран телефона погас — автоматически, от бездействия. Квартира провалилась в темноту, и за окном проступили только мутные силуэты домов в оранжевом свете натриевых фонарей. Алина лежала в этой темноте, и семь лиц стояли перед глазами — не на дисплее, а на внутренней стороне век, впечатанные, как ожог от вспышки.

Она коснулась экрана — и лица вернулись. Таблица, ставки, ролики — всё на месте, розовое на чёрном. Никуда не делись, не потускнели. Стали частью того, что теперь было её жизнью, — так же, как счётчик с двумя фунтами восьмьюдесятью пенсами, как осколки кружки на ковре, как дождь за окном, который не кончался.

Завтра она окажется запертой с ними в городке, откуда нельзя уехать. Один из этих семерых написал письмо. Память, перебирая лица, не могла остановиться ни на одном, но и отпустить не получалось.

Алина снова села на полу, скрестив ноги, и свет от экрана телефона падал снизу на лицо, делая его бледным и чужим — лицом из другой жизни, а не из той, которая протекала в квартире на втором этаже дома тридцать семь и в маленьком книжном магазине со странным названием «Сова и полумесяц». Волосы, собранные в грубый хвост, открывали шею, и в этом голубоватом свечении кожа на висках казалась такой тонкой, что можно было разглядеть пульс — всё хрупкое устройство жизни, которое через экран уже увидела целая страна.

Внутри не было страха. Было другое — то невесомое, почти освобождающее чувство, которое приходит, когда понимаешь: снимать больше нечего. Ни одежды, ни масок — даже имя больше не принадлежало тебе одной. Тридцать два мужчины только что торговались за право приблизиться к ней, и сумма, которую они выложили, превышала всё, что эти руки — с чернильным пятном на правом среднем пальце от шариковой ручки у кассы в Owl & Crescent — могли заработать за десятилетие расстановки книг по алфавиту.

Телефон в руке вздрогнул — не коротким толчком уведомления, а протяжной, упрямой вибрацией звонка, которая прошла от ладони по запястью и отозвалась где-то под рёбрами, как отзывается в теле тяжёлый колокольный удар, слышимый не ушами, а всей грудью.

Экран вспыхнул: «Неизвестный номер» — два слова, выжженные на чёрном. Алина знала, что это не мать — Лариса Сергеевна звонила по вторникам и четвергам, и этот порядок был одним из немногих в мире, на которые ещё можно было положиться. Не Дмитрий — тот ушёл и не вернётся, как уходят люди, которые научились делать это молча. Не Морин — Морин не звонила никогда, и в этом заключалась целая философия, которую владелица книжного за тридцать семь лет не сочла нужным объяснять никому.

Вибрация не стихала. Алина поднесла телефон к уху медленно, обеими руками, принимая его так, как принимают весть, которая не может быть ни хорошей, ни плохой — только неизбежной. Нажала кнопку ответа и молча ждала.

В трубке была тишина — плотная, набухшая от чужого дыхания, от того сдавленного воздуха, который бывает в комнатах, где человек стоит у окна и долго смотрит наружу, не решаясь произнести то, ради чего встал. Потом, без паузы и без предисловия, прозвучал голос — низкий, чуть искажённый, будто записанный на диктофон и прогнанный через десяток фильтров: «Наконец ты будешь моей. До встречи на шоу».

Связь оборвалась — сухо, без щелчка, как будто на том конце просто положили трубку на стол и ушли.

Глава 5. Холлоуфилд

Внутри микроавтобуса стояло душное тепло. Окна были закрыты наглухо, чёрные шторы, прилипшие к стёклам, не оставляли ни единого просвета — полная, глухая темнота, не связанная ни со временем суток, ни с миром за обшивкой. Мотор работал плавно, без рывков, с монотонностью, в которой угадывалось чьё-то указание: везти тихо, не тревожить. За жёсткой перегородкой водитель молчал, шум колёс о дорожное покрытие доносился глухо, и даже подъёмы превращались в едва уловимую смену тона, не дающую никакого представления о маршруте.

Алина сидела на краю стёганого сиденья, выпрямив спину, сжав колени. Пальцы были переплетены на коленях напряжённо, неподвижно — хватка человека, который держится не за что-то, а за самого себя. Она сжимала запястья и считала вдохи, потому что каждый приближал её к тому, что ждало впереди, — к жизни, в которой уже не будет ни гудящего по ночам холодильника, ни мигающего счётчика электричества на стене, ни тонких белых занавесок, отделявших её от улицы и от чужих глаз.

Потом снаружи что-то изменилось. Машина замедлила ход, послышался низкий механический гул, приглушённый скрежет ворот — и в салон откуда-то проник другой воздух, стерильный, лишённый дождя и бензиновых выхлопов, пахнущий свежескошенной травой и ещё чем-то, чему она не могла подобрать имени, — не домом пахло, не Лондоном, а чем-то средним, выверенным, подобранным с точностью, не допускающей случайности.

Дверь щёлкнула. Молодая женщина встала, упершись подошвами тяжёлых ботинок в пол, и приподняла край шторы.

Свет хлынул разом — плотный, ослепительный, невозможный для Кэтфорда ни в один месяц года. Глаза привыкали медленно, и первым, что проступило сквозь белизну, были деревянные въездные ворота, распахнутые широко и подсвеченные снизу. За ними виднелась дорога — брусчатка из светло-серого известняка, неровного и по-настоящему старого, явно привезённого из какого-то разрушенного мельничного городка и уложенного заново. Однако камни не поддались общему замыслу — они сохранили свои щербины, свои сколы, свою неправильность. Мох в швах брусчатки рос свободно, темнея на стыках, — единственная деталь, которую строители этого места не смогли подчинить.

Алина медленно вышла из автомобиля, впуская в лёгкие холод незнакомого воздуха. Подошвы глухо стукнули о мостовую — и звук разнёсся по пустой улице с тем особым тоном, какой бывает только от шагов по камню, не по асфальту. Вокруг не звучало ни голосов, ни шорохов — только этот её одинокий шаг на брусчатку — и тишина вслед за ним.

Холлоуфилд раскинулся перед ней — деревня, совершенная до неправдоподобия, слишком чистая и завершённая, в которой всё выглядело правильнее, чем бывает в жизни. Коттеджи из котсуолдского известняка с крышами из серого сланца стояли по обе стороны Хай-стрит, фасады без единого пятна или трещины, без облупившейся краски ровно отражали утренний свет. На каждом подоконнике — цветочные ящики с геранью, петунией и лобелией красно-бело-синей гаммы, высаженными с такой симметрией, что ни один лепесток не нарушал рисунка. Белые рамы окон сияли — ни пятнышка, ни пылинки — ничего, что выдавало бы жизнь, которая якобы за ними протекала. В настоящих суррейских деревнях десятилетиями копятся мелкие изъяны: потрескавшиеся бордюры, грязь, оставшаяся на дорожках после дождя, краска, выгоревшая на южной стороне. В Холлоуфилде ничего этого не было, и именно отсутствие изъянов выдавало подделку вернее любого доказательства.

В центре площади стоял каменный фонтан — круглый, невысокий, полтора метра в диаметре. Вода в чаше не текла — неглубокая плёнка стояла неподвижно, с лёгким зеленоватым оттенком по краям, и это было единственное несовершенство на всей площади, расположенное точно в её центре.

Пение птиц возникло из ниоткуда — мерное, неестественно ровное, с медитативным повтором, который живая природа не способна воспроизвести. Девушка подняла глаза к карнизам и увидела динамики, замаскированные под деревянные панели, — птичьи трели были рождены не горлом, а электричеством. Писательская привычка сработала раньше сознания: Алина уже мысленно записывала эту деталь, подбирая ей место в абзаце будущей книги, хотя каждый нерв был натянут от тревоги.

Дорожка от площади вела к пабу под названием «The Lamb», латунная вывеска, начищенная до зеркального блеска, отбивала блики даже в неярком свете, дверь выглядела свежеокрашенной, петли смазанными, а порог — без единой царапины. Всё здесь было рассчитано и проверено, каждый сантиметр, каждая деталь — и Алина чувствовала этот расчёт так же отчётливо, как чувствовала когда-то на Кэтфорд-Бродвей тяжёлый запах жареной курицы из Morley's, пропитывавший куртку и волосы. Только там за этим запахом стояла жизнь, грубая и настоящая, а здесь за каждой деталью стояла имитация, доведённая до совершенства.

Алина застыла посреди Хай-стрит. Тишина стояла такая, что собственное дыхание становилось посторонним звуком, вторжением в отрепетированный покой. Ни силуэта за занавесками, ни шороха за кустами — даже далёкого лая не было слышно, только ровные трели из-под карнизов и едва слышный шелест ветра по газону, подстриженному с хирургической ровностью. Воздух пах лавандой из цветочных ящиков и мокрым камнем — мостовая была влажной, хотя дождя не было. Откуда-то из-за домов тянуло тёплой свежей выпечкой — хлебом из пекарни на Хай-стрит — единственный настоящий запах в этом месте, за которым стояло что-то живое.

Она стояла одна, и каждая клетка тела знала: за ней наблюдают. Камеры, встроенные в фонарные столбы, в карнизы, в цветочные ящики, фиксировали каждое движение зрачков, каждый вдох и малейший поворот головы. Двести миллионов глаз по ту сторону экранов видели сейчас, как она стоит — растерянная и прямая, со сжатыми кулаками — посреди улицы, выстроенной не для жизни, а для наблюдения.