реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Небоходов – Полётов (страница 9)

18

В голове всплыли детали их первых встреч: съёмки на Чистых Прудах, где его, обычного студента, случайно выбрали пробежать в кадре. Четверть века прошло, но Леонид до сих пор помнил, как она переступила порог его квартиры – промокшая после дубля, когда сломала каблук в луже. Помнил запах её духов – терпкий, с ноткой лаванды – заполнивший тесную прихожую, где бабушкины обои выцвели до желтизны. Как она разглядывала стены его комнаты, увешанные её фотографиями, и не смутилась, а только улыбнулась. Две ночи она провела в его постели, а на третий день исчезла, не оставив записки.

Странно: годы спустя, перечитывая её интервью, Леонид всегда искал в них хоть намёк – была ли для неё та весна хоть чем-то большим, чем забавный эпизод. И каждый раз находил лишь знакомые словечки, ту же безжалостную лёгкость в обесценивании: «просто мальчишка», «симпатичный юный фанат», «милый случайный знакомый». Полётов научился не реагировать – или думал, что научился.

Теперь, сидя напротив Марины, он вдруг осознал: на самом деле всю жизнь ждал, что когда-нибудь сможет рассказать всё так, как было. Даже если никто не поверит – просто чтобы хоть раз прозвучал его голос, а не только её.

– Для Елены я всегда был мальчишкой, – усмехнулся Леонид, и в этой усмешке сквозила застарелая боль. – Она всем так говорит. Это её способ переписывать историю задним числом, делать вид, что ничего серьёзного не было и быть не могло.

Полётов замолчал, словно окунувшись в воспоминания, которые теперь, благодаря алкоголю и странной атмосфере вечера, уже не причиняли острой боли, а лишь отдавались тупым, ноющим эхом. Лицо его было непроницаемым, но глаза выдавали всё – в них читались и боль, и нежность, и что-то ещё, чему Марина не могла подобрать названия.

Глава 3

На улицах Москвы стояла осень одна тысяча девятьсот восемьдесят третьего года – с жёлтыми листьями на асфальте и редкими прохожими. Лёнька Полётов провёл пальцами по конверту виниловой пластинки «Ненавижу и люблю», стирая пыль. Солнечный луч, пробившийся сквозь щель в шторах, скользнул по стенам, на мгновение оживив десятки фотографий – Елена Павлинова улыбалась с афиш, пела с журнальных обложек, и каждое утро её голос звучал из потрескивающих динамиков магнитофона.

Лёнька подошёл к самой большой фотографии – портрету с обложки «Советского экрана» за прошлый год. Елена смотрела чуть в сторону, словно увидела что-то интересное за плечом фотографа. Тонкие пальцы с длинными ногтями касались подбородка, а в глазах читалась та загадка, которая мучила Лёньку по ночам. Он коснулся глянцевой поверхности кончиками пальцев, почти невесомо, боясь потревожить её, и тут же отдёрнул руку, словно обжёгшись. За девятнадцать лет так и не научился спокойно относиться к своему увлечению.

Комната, в которой он родился и вырос, хранила следы всех его возрастов – детские рисунки, спрятанные в нижнем ящике стола, соседствовали с нынешним студенческим хаосом. Бабушка никогда не вторгалась сюда, молчаливо признавая это территорией внука с тех пор, как стало ясно, что мать не вернётся из новой семьи мужа-инженера с Ленинградского шоссе. Здесь царило странное сочетание музея одной актрисы и обычного студенческого жилья. Учебники по истории теснились на полках рядом с аккуратными стопками пластинок Павлиновой – каждая в своём конверте, каждая затёрта до блеска.

На письменном столе, заваленном конспектами, лежала раскрытая тетрадь с лекциями по истории СССР, а рядом – самодельный альбом с вырезками из газет, где упоминалось имя Елены. В углу комнаты громоздилось нечто среднее между полкой и шкафом: здесь были бережно разложены программки спектаклей с участием Павлиновой, несколько автографов, добытых через знакомых, и даже засохший цветок – гвоздика, которую Лёнька когда-то поднял с асфальта после того, как Елена уронила букет, выходя из служебного входа театра.

В Советском Союзе восьмидесятых у каждого понятия была своя легенда – у хоккея Третьяк, у балета Плисецкая, а вот у искусства притворства, игры на грани между искренностью и мишурой, неоспоримо царила Елена Павлинова. Её имя не просто не сходило с афиш столичных театров и кинотеатров – оно жило самостоятельной жизнью, бросаясь в глаза школьнику с плаката в вестибюле, подмигивая домохозяйке из телепрограммы, упрямо всплывая в разговоре о вечном женском счастье на кухне коммуналки.

Если где-то в стране строили Дом культуры, на церемонии открытия обязательно звучала запись Елены: её чуть хрипловатый голос был фоном для всего, что должно было трогать душу советского человека. Концерты по заявкам, праздничный «Голубой огонёк», случайный радиорепортаж – Лёнька давно заметил, что даже те, кто утверждал, что терпеть не может эстраду, узнавали Павлинову с первой секунды и неизменно замолкали, когда шёл её номер.

В газетах она мелькала чаще, чем генсек: то открывала социалистический фестиваль молодёжи, то выступала перед шахтёрами в Донбассе, то приветствовала делегацию из братской Болгарии. Мама Лёньки – хотя он и не видел её уже много лет – однажды на день рождения прислала открытку с репродукцией фотопортрета Елены, будто это само собой разумелось. Подруга бабушки, тётя Лида, выпив рюмку «Столичной», всегда громко заявляла: «Видела я эту Павлинову в Доме кино, когда она ещё студенткой была. И тогда уже была такая задавака!» Даже профессор института, где Лёнька учился, цитировал её реплики с экрана, словно это были слова Есенина или Высоцкого. Каждое поколение находило в Павлиновой что-то своё: старики видели в ней новую эпоху, взрослые – остроумие и дерзость, а молодёжь, вроде Лёньки, – неуловимую свободу быть собой, несмотря на все запреты.

И всё же даже среди этого всенародного обожания Лёнька ощущал Павлинову своей тайной, которую оберегал, прятал от посторонних глаз и никому не доверял до конца. Он знал наизусть не только её песни и киноцитаты, но и все нелепые интервью, где она отвечала сквозь зубы, и каждое слово, сказанное невпопад, и даже то, как она морщит нос, если недовольна вопросом. Оттого и афиша над кроватью выглядела для него не куском бумажной суеты, а чем-то важным и личным, где люди не взрослеют и не уезжают внезапно, где даже боль бывает красивой.

Лёнька вздохнул и взглянул на часы. Семь утра. Пора собираться. Он подошёл к шкафу, достал свежую рубашку – одну из трёх, которые регулярно стирала и гладила бабушка – и начал одеваться. Каждое движение было отточено до автоматизма: умыться, почистить зубы, позавтракать. Бабушкина комната пустовала – она уже неделю отдыхала в санатории и вернётся ещё через неделю. Лёньке нравилось это временное одиночество. Он мог подолгу слушать пластинки, не беспокоясь, что мешает бабушке, мог оставаться допоздна в институтской библиотеке и не торопиться домой.

Ложка с овсянкой застыла на полпути ко рту, пока Лёнька вчитывался в расписание. История КПСС, историография, практикум по архивоведению. Он машинально дожевал безвкусную кашу, представляя, как будет объяснять подросткам про революцию семнадцатого года, если когда-нибудь действительно станет учителем.

Поступил он в педагогический почти случайно – просто этот институт находился ближе всего к театру, где играла Павлинова. Три раза в неделю Лёнька мог «случайно» оказываться у служебного входа, когда заканчивались репетиции.

Однокурсницы – а их было большинство на историческом – считали его странным: слишком молчаливым, слишком погружённым в свои мысли. Когда они обсуждали будущих учеников и методические планы, Лёнька кивал и делал вид, что разделяет их энтузиазм. Никто, кроме соседа по общежитию, не знал, что под обложкой учебника педагогики он прятал вырезки с интервью Павлиновой. В восемнадцать лет ему казалось, что любовь к актрисе, которая старше на пятнадцать лет, – это то, что лучше держать при себе.

Заперев дверь квартиры и дважды проверив замок, Лёнька спустился по лестнице. В подъезде пахло кошками и вчерашним борщом, которым тянуло из квартиры на первом этаже. На улице его обдало прохладным осенним воздухом. Октябрь восемьдесят третьего года выдался холодным, но сухим. Опавшие листья шуршали под ногами, солнце робко пробивалось сквозь тучи, не давая тепла, но создавая иллюзию погожего дня.

Чистопрудный бульвар, где располагался дом Лёньки и его бабушки, был одним из самых красивых мест в Москве, особенно осенью. Жёлтые и красные листья кружились в воздухе, падая в тёмную воду пруда, создавая на поверхности узоры. Фонари, ещё не погасшие в утренний час, отражались в воде. Лёнька любил это место, хотя за восемнадцать лет привык к его красоте настолько, что замечал её только в особые моменты.

Сегодня, однако, у Лёньки не было времени на созерцание. Быстрым шагом он миновал пруд, прошёл мимо детской площадки, где уже играли малыши под присмотром бабушек, и направился к трамвайной остановке. Через двадцать минут уже сидел в аудитории, слушая лекцию по истории России девятнадцатого века, делая аккуратные записи в толстой тетради, время от времени поднимая руку, чтобы задать вопрос или ответить преподавателю.

Учёба давалась ему легко, но требовала полного погружения. В такие моменты даже Павлинова отступала на второй план, уступая место Карамзину, Ключевскому или Соловьёву. Но стоило лекции закончиться, как мысли Лёньки возвращались к ней. Он вспоминал интервью, которое прочитал вчера в «Советской культуре»: Елена говорила о новой роли в фильме известного режиссёра, о работе над образом, о сложностях и радостях профессии. Каждое её слово запоминал наизусть.