Алексей Мусатов – В колхозной деревне. Очерки и рассказы (страница 68)
— Ох, и печёт же сегодня!
— Печёт, — равнодушно, в полудремоте согласился Игнат.
Он лежал на траве вверх животом, подложив обе ладони под затылок и накрыв лицо фуражкой от солнца. Лошадь в упряжи, хотя и с отпущенным чересседельником, паслась по краю лощины.
— Отпрягай! Обедать будем. Отдохнём.
— А чего её отпрягать? — сонно отозвался он, не пошевелившись. Жара разморила его, он, видимо, тоже устал путаться ногами в густой пшенице, клонило в сон.
— Лошади неудобно так пастись.
— Трава хорошая: и так закусит, — возразил Игнат, не меняя положения, и всё таким же сонным, с хрипотцой, голосом.
— Ну, и лентяй же ты! — сказал я.
Он поднялся… Посидел немного, почесал живот, посмотрел на лошадь, на меня, глянул вверх мимо солнца и произнёс:
— Печёт. — Немного подумал и добавил: — Июль… Почему — «лентяй»? — спросил он и тут же ответил: — Никакой не лентяй. Сейчас отпрягу.
Видно, он не обиделся на меня, пошёл, насвистывая, не спеша. Он подвёл лошадь, распряг её и стреножил. Мы спустились вниз, в лощину, к роднику, напились, обмыли лица.
Игнат присел против меня.
— До того нажарило голову, аж в сон бросило… Говорю, а сам сплю. Кажись, сутки так и пролежал бы.
Полуденную дремоту с него согнало, а лицо, омытое ключевой водой, повеселело. Взгляд у него открытый, без прищура, серые глаза окаймлены светлыми, густыми ресницами, ему около тридцати лет, но с виду он ещё моложе: круглолицый, с розовыми щеками. Движения у Игната медлительны, но уверенны, всегда спокойны; говорит он тоже медленно, но выразительно, меняя интонацию и жестикулируя руками и даже головой.
— Вот говорят про меня: «Игнатка — лентяй», «Игнат — бездельник», «Игнат дисциплины не понимает», — он медленно развёл руки, будто удивившись, поднял маленькие бровки и вдруг ударил ладонями по коленям: — И вы тоже на меня — «лентяй»! А почему говорят? Это дело глу-убо-окое! — погрозил он кому-то пальцем. — Ты мне дай работу по вкусу! Дай, а тогда говори!
— Кому это ты речь держишь?
— Известно кому — бригадиру, Алёшке Пшеничкину. — Голос у Игната очистился от сонной хрипоты, и стал довольно чистым тенорком, и продолжал он уже энергичнее. — Ты, говорит, меня замучил! Ты, говорит, летун, а не колхозник! Я, говорит, на тебя докладную подам! (Игнат написал в воздухе «докладную».) Это я-то его замучил?! Нашёл дурака. Игнат да Игнат! Да что я им дался?!
— Ты это напрасно. Пшеничкин — бригадир очень хороший.
— А я и не сказал, что он плохой. Нет, пущай он даст мне постоянную, чтобы я при деле был. У меня тоже нервов нету, я тоже был на войне, а теперь и работу себе не выбери по вкусу. Я, брат, им покажу. Игнат, думаешь, так себе? Не-ет! Я по облигации пять тысяч выиграл: возьму вот и уеду в санаторию. Почему другим можно, а Игнату нельзя? — спрашивал он не то самого себя, не то обращаясь к тому же Пшеничкину. — Можно и мне. Можно или не можно? — Игнат посмотрел на меня.
— Можно, конечно, но только в работе скакать с места на место — это плохо. Дисциплину понимать надо, — повторил я его же слова.
Игнат молча посмотрел на меня ещё раз, вытер рукавом губы после еды и махнул рукой, будто хотел сказать: «А ну вас всех к лешему!». Встал и пошёл к лошади, отогнать её от посева.
Всё остальное время дня он о чём-то думал, изредка грозил молча кому-то пальцем. Иногда дремал и клевал носом в передок брички.
А вечером на наряде он заявил бригадиру решительно:
— На апробацию завтра не поеду: припекло голову и… работа тяжёлая — от солнца до солнца.
Белокурый и голубоглазый бригадир Пшеничкин — тот, что ездит всегда верхом на белом меринке, — воскликнул:
— Ну, что с тобой делать?! Что ни день, то фокус, что ни день, то опять! Ты ж все работы в колхозе перебрал, и все не по тебе. На ферме был, на волах ездил, прицепщиком был, около цыплят был, в кирпичных сараях был, на свёкле был, и всё тебе — не та работа.
— На апробацию не поеду, — ещё раз сказал Игнат, будто вся речь Пшеничкина его не касалась и он сообщал это бригадиру, как окончательно решённое и не подлежащее обсуждению.
— Тогда никакой работы не дам, — вспылил Пшеничкин и сжал в кулаке свою фуражку. — Иди до дому! Предупреждение у тебя есть, выговор есть, штраф на три трудодня тоже есть: что тебе ещё надо? Что по уставу осталось? Подать докладную, чтобы исключили? Так, что ли?
— Подай! — равнодушно ответил Игнат. — Подай! А я им там скажу.
— Скажешь — «воевал»? Знаю… Я тоже скажу, что в роте Игнату Ушкину попадало за нарушение дисциплины.
— Что там со мной было в роте, — не твоё дело, Алёша, а орден-то за что-нибудь дали Игнату: их зазря не дают.
— Но зато моё дело, где тебе сейчас быть. Понял? Ну, Игнат, — убеждал Пшеничкин, протягивая ему обе руки, — ты подумай только, что ты за человек!
— Не! Не поеду. Давай другую работу!
— Нет тебе никакой работы. Иди! — горячился бригадир. — Доложу председателю.
— Ну, доложи, доложи, а я пойду в район жаловаться, — всё так же невозмутимо говорил Игнат.
— Иди!
— И пойду.
— Ну и иди!
— А что ж, не пойду, думаешь? — не меняя тона, спрашивал Игнат.
Жаловаться он, конечно, никуда не пошёл, да и сроду ни на кого не жаловался.
На следующий день, ещё не ведая о вечернем разговоре с бригадиром, я зашёл спозаранку к Игнату, чтобы поторопить с отъездом в поле. Хата его, в отличие от соседних, была неприглядная: глина кусками отвалилась от стен, крыша оползла и осела верблюжьим горбом; навоз навален около хлева так, что можно, как по горке, взойти на самый хлев; лопата с поломанной ручкой валялась у стены.
Солнце ещё не взошло, но в хате уже слышалась лёгкая перебранка. Говорила жена Игната:
— Что ж ты ни за что дома не берёшься? Крыша течёт, хлев худой, полы надо перемостить, печь переложить, а ты…
— А я гармонью новую куплю, буду учиться играть, — отговаривался Игнат незлобиво, и нельзя было понять — шутит он или нет. — Кордион куплю.
Я вошёл, поздоровался.
У Игната ворот рубахи расстёгнут, босые ноги висят с кровати и чешут одна другую; волосы похожи на мятый, перепутанный лён: видно, что проснулся недавно. Жена, Домна Васильевна, стоит у печки, уже готовая итти на работу; в хате подметено, стол вымыт. Ростом она выше мужа, полногрудая, чернобровая. Мальчик, лет трёх, сидит на скамейке и играет, гремя коробкой с пуговицами.
— О чём спор?
Игнат ответил не сразу.
— Обвиняет меня супружница в неправильном подходе к личному хозяйству. А я ей говорю, что личное хозяйство теперь — тьфу! При коммунизме не надо будет ни хаты, ни коровы: надо молока — на, бери! — и он сложил пальцы так, будто держал литровую банку и уже кому-то её подавал. — Надо тебе квартиру — на, бери! Надо, скажем, тебе гитару тальянскую о двенадцати струнах — на гитару, бери, только играй, пожалуйста!
— Да тебя до тех пор потолком завалит! — Домна Васильевна подняла беспокойные глаза вверх и указала на пятна. — Хочет с раскрытой крышей до коммунизма дожить. Кто тебя туда пустит с такой хатой? Горе ты моё!
— Пуговку вынь! — спокойно сказал Игнат.
— Что?
— Пуговку Лёнька заглонул: вынь!
— Да что ж ты сам не мог вынуть? — Домна Васильевна кинулась к ребёнку.
— Твоё дело — за ребёнком смотреть.
— А если проглотил бы? — спросила она с сердцем, и, нажав на щёчки мальчика, вынула пуговицу пальцем.
— Ничего ему не подеется. Телок на ферме целый пояс заглонул, ничего не сотворилось — жив и по сей день! — сказал Игнат, не меняя позы, но было в его тоне что-то тонкое, насмешливое, чего, может быть, не понимала и жена.
— Ну, хватит балясы точить! — почти мирно заговорила Домна Васильевна. — Давай на работу, а я Лёньку в ясли занесу.
Игнат посмотрел на меня и сказал, будто отвечая жене:
— Не думал сегодня — на работу.
— Да ты что? С ума сошёл?! — крикнула его жена. — У меня, у женщины, триста трудодней, а у тебя сто сорок! Ты что, — хочешь меня осрамить? Куда ни пойди, все — «летун» да «шатай-валяй»… А ну-ка, одевайся! — Она решительно подошла и без труда сдёрнула его с кровати. — А ну, иди запрягай!
— От, чёртова баба! — сказал Игнат и, видимо, ничуть не обидевшись, стал обуваться, затем умылся, и вскоре мы вышли с ним вместе.
Три дня промучился со мной Игнат на апробации, но — что интересно! — исполнял всё точно и аккуратно. А в это время бригадиры и председатель колхоза продолжали обсуждать, что делать с Игнатом.
На любой работе он дольше недели не выдерживал и просил другую: на вывозке навоза у него «рука развилась», на сенокосе — «нога отнялась», на тракторном прицепе — «дых сперло от пыли», даже на апробации — «голову напекло» и «нервы не держут». «Нервы, — говорит, — нужны крепкие. А ну-ка, сноп обмолотится или развяжется — вот и беспокойство целый день. Мне нужна работа покойная».
Собственно говоря, он ежедневно на работе и вполне понимает, что — по уставу — его исключить не могут, но заработки его слабые, половинные: полтрудодня ежедневно вкруговую не выходит. «И кому какое дело, — говорит он, — сколько я зарабатываю! Может, мне и этого за глаза хватает».