реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Мусатов – В колхозной деревне. Очерки и рассказы (страница 67)

18

— Ещё что? — с озлоблением прохрипел Хватов.

Пётр Кузьмич взял обеими руками литровку.

— А вот это возьмём с собой. Придётся ответить!

Прошло несколько минут в молчании, Гришка вышел из-за стола, давая понять, что выпивки не будет. Лицо его приняло прежнее, внешне спокойное, выражение — он удивительно умел влезать в личину, как улитка, — и только чуть-чуть вздрагивала бровь.

— Ну так как же? — спросил с усмешкой Пётр Кузьмич.

— Ничего такого не будет: не повезу. А бутылку возьмёте — грабёж… Вас угощают, а вы… Эх, вы! — он махнул рукой и прислонился спиной к рекламе ТЭЖЭ. — Люцерну — не докажете, тележку — не докажете, не пойманный — не вор. Купил — и всё! Докажите!

— Хорошо, — вмешался я. — Люцерну докажем очень просто. Только в одном нашем колхозе — жёлтая люцерна «Степная», а в районах вокруг нас нет ни одного гектара этого нового сорта. Как агроном могу составить акт.

Гришка вздрогнул. Да, вздрогнул, я не ошибся! Будто невидимой стрелой пронзило его лицо, оно передёрнулось, и тень страха пробежала во взгляде.

— Понятно? — спросил Пётр Кузьмич и, не дожидаясь ответа, добавил: — А колесико с плуга, одно колёсико, номерок имеет, а номерок тот сходится с корпусом. Видишь, оно какое дело, Григорий Егорович!

Я понимал, что никаких номерков на колёсах плуга нет, а Пётр Кузьмич знал, что такой же сорт люцерны есть в райсемхозе, и в совхозе, и в ряде других колхозов, но, разгадав план председателя, я помогал ему — он прощупывал Гришку, исследовал по косточкам, изучал. Тот стоял у стены, опустив голову, не пытаясь возражать, и смотрел на носки своих сапог, будто они очень для него интересны. Матильда в удивлении и испуге прислонилась задом к рогачам.

А Пётр Кузьмич уже добивал:

— Да ты пойми, Хватов! За самогонку — не меньше года, хоть и без цели сбыта, за люцерну — тоже… А? Жалко мне тебя, Григорий Егорович! Ей-право, жалко, а то не пришёл бы.

В последних словах я уловил нотки искренности и теплоты и никак не мог поверить, что слова эти обращены к Хватову — к «Гришке Хвату». До сих пор Пётр Кузьмич изучал, какое действие оказывает прямота руководителя, знание законов, каков Хватов в страхе и как докопаться до страха, а последними словами он докапывался уже до самого человека — до Григория Егоровича Хватова. А тот поднял глаза на председателя — уголок губ дёргался, глаза часто моргали, брови поднялись, чувство растерянности овладело им, и он уже не мог этого скрыть, он стоял перед нами уже без скорлупы, с голой, обнажённой душой.

Пётр Кузьмич методично оттирал все остатки его личины.

— Привык ты, Григорий Егорович, не тем заниматься, чем следует, а остановить было некому… Оторвался от народа, ушёл в сторону и стал единоличником внутри колхоза… Может быть, хочешь остаться единоличником по-настоящему? Так мы можем это сделать, и есть к тому все основания. Как, а?

И Хватов хрипло проговорил, уже беспомощно и жалобно:

— Исключить, значит… Ну… убивайте! — и, неуверенно сделав несколько шагов, сел на лавку. Это оказалось самым страшным для него словом, и он его сам произнёс, рубанул самого себя наотмашь, обмяк, согнулся и уже больше ни разу не взглянул на нас прямо. Ни разу!

— Позора боишься? — спросил Пётр Кузьмич. — Не надо до этого допускать.

— Вы… меня теперь всё равно… — Хват не договорил и махнул безнадёжно рукой.

Пётр Кузьмич подошёл к нему, сел рядом, закурил и, пуская дымок вверх, примирительно сказал:

— Ну, хватит нам ругаться… Пиши заявление!

— Куда? — спросил Хватов не глядя.

— В правление, куда же больше.

— Тюрьму, что ли, себе написать? — угрюмо бросил Хватов, не оставляя своего метода — отбиваться вопросами.

— Зачем — в тюрьму? Колхозную честь соблюсти. Напиши, что просишь принять излишки сена… Ну и… — Председатель немного подумал. — Ну и напиши, что хочешь в кузницу молотобойцем. По ремонту инвентаря будешь работать: руки у тебя золотые, силёнка есть… А плужки пусть на твоей совести останутся.

— Через всё село везти сено! У всех на глазах! — неожиданно закричал Хватов. — Не повезу!

— Тогда… обижайся сам на себя. Я сказал всё. — И Пётр Кузьмич встал, будто собираясь уходить. — Значит, не напишешь? — Он заткнул литровку тем же кукурузным початком и поставил её на окно.

В хате наступила тишина. Лениво жужжала на стекле запоздалая осенняя муха. Тикали ходики. Шумно вздохнула Матильда и приложила к глазам фартук. Кукарекнул во дворе петух… Колбаса, огурцы и хлеб лежали нетронутыми.

Хватов произнёс неуверенно:

— Подумаю.

— Ну подумай! Хорошенько подумай, Григорий Егорович! Мы к тебе с добром приходили. Хорошенько подумай! — повторил Пётр Кузьмич и обратился к хозяйке с нарочито подчёркнутой вежливостью: — До свидания, Матильда Сидоровна!

Попрощался и я. Мы вышли. Рыжий пёс попробовал залаять, но сразу раздумал, вильнул хвостом в сторону, опустил его снова и поплёлся в конуру.

Через несколько дней председатель зачитал на заседании правления, в «разных», заявление:

«Председателю колхоза тов. Шурову П. К.

от рядового колхозника Хватова Г. Е.

Как я имею излишний корм и как в колхозе от засухи кормов внатяг имеется, то прошу принять с одной стороны от меня лишок сена. Точка, желаю жить вобщем и целом а так же прошу назначить меня молотобойцем в кузницу как я имею понятие по ремонту и тому подобно.

Прошу тов. председатель попросить правление в просьбе моей не отказать а работать буду по всей форме и так и далее.

Все присутствующие знали, что это за сено и как оно попало в колхоз, и все глядели на Хватова с презрением, смешанным с сожалением. Он же что-то рассматривал то на потолке, то на кончике сапога и избегал смотреть прямо на сидящих.

Никаких возражений заявление не встретило: Пётр Кузьмич заранее договорился с членами правления, Никишки Болтушка здесь не было, и просьбу «удовлетворили» без прений. Только Евсеич напоследок сказал:

— Ясно дело, Гришка! Должон понять, ультиматум тебе поставили. Только думаю — хитришь ты. А?

Хватов ничего не ответил и не возразил. Он переминался с ноги на ногу и мял в руках фуражку.

…Как-то там теперь Матильда Сидоровна!

Игнат с балалайкой

В один из предуборочных дней я работал на апробации посевов пшеницы: набирал снопы для определения сортовой чистоты, учёта болезней и вредителей; сделаешь шагов тридцать-сорок, путаясь в густых хлебах, заберёшь в горсть пучок стеблей, выдернешь их с корнем и — дальше, а через такой же промежуток — ещё пучок, и так до тех пор, пока не составишь средний образец с участка — апробационный сноп, в котором после, уже в агрокабинете, анализируется каждый колосок.

Время перевалило за полдень. Пальцы начинали неметь, стебли в них скользили и уже не сразу выдергивались: чувствовалась усталость, хотелось отдохнуть, закусить, попить родниковой водички. Игнат понёс очередной сноп к подводе, а я остановился, вытер лицо уже влажным платком и осмотрелся вокруг.

Тишина такая, что даже ости колосьев не шевелятся, но вдали хлеба́, казалось, волнами уходят в небо, сливаясь с синевой, тают, исчезая в дрожащем мареве, и никак не поймёшь, где кончается пшеница и где начинается небо. Так обманчива июльская марь в тихий день, что глаз перестаёт отличать дальние предметы от ближних; они плывут, дрожат, меняют очертания и будто стоят в воде: марь отрывает их от земли. Вдали на разных участках несколько комбайнов, уже готовых к уборке, расставлены по своим местам; они тоже дрожат, то опускаясь, то поднимаясь вверх выше пшеницы, и кажутся воздушными кораблями: вот-вот тронется и поплывёт над полем! По шляху проскочило несколько автомашин с горючим для уборки, за ними вытянулся огромный хвост пыли. Он долго стоит, подрагивая в общем потоке маревых волн. И вдруг… Гудит, рокочет где-то самолёт. Звук то слышится прямо над пшеницей, то совсем пропадает и вдруг снова близко, отчётливо. Да где же он? Как ни вглядывайся в небо, приложив ладонь к козырьку, не найдёшь! Самолет совсем недалеко, километрах в трёх, на бреющем полёте обрабатывает с воздуха посевы люцерны от вредителей, а кажется, что наполнены шумом и небо, и земля, и что звучит марево.

Солнце печёт. Невидимый жаворонок звенит то в двух-трёх метрах от уха, то невообразимо далеко, у самого солнца: будто подвешен колокольчик на громадной нитке и медленно раскачивается с серебряным перезвоном.

В тихий, жаркий предуборочный день в поле есть своя особенная прелесть! Агроному не хочется уходить отсюда: он прощается с колосьями до будущего года, ему становится даже немножко грустно, но грусть эта перемешивается с радостью и надеждами; грусть эта — глубоко человечная, такая же, наверно, как у инженера, который строил корабль и провожает его взглядом в море, провожает кусочек своей жизни и своего труда.

Честное слово, я так и сказал вслух: «Прощайте, прощайте! До будущего года!» — и пошёл к подводе на отдых, туда, где скрылся Игнат. Шёл и думал: и поле уже не то, что было когда-то, лет двадцать назад, когда я был молодым человеком, и люди стали не те, какими были, даже «лодырь теперь не тот пошёл», как говаривал уже знакомый нам Евсеич. С такими мыслями я и подошёл к Игнату.

Игнат Прокофьевич Ушкин, которого на селе все зовут просто Игнатом, прикреплён ко мне на несколько дней для апробации. Он следует за мной по полям неотлучно, принимает от меня снопы, аккуратно доставляет на руках до подводы, укладывает их так, чтобы не помять и не обмолотить. Сноп он всегда берёт осторожно, поднимает над головой обеими руками и несёт, как какой-нибудь сосуд с жидкостью, будто боясь расплескать. На Игната пожаловаться никак нельзя — работает он аккуратно, но очень уж медленно всё делает!