Алексей Макушинский – Димитрий (страница 17)
Этого (пишет Димитрий) никто из нас представить себе не в силах. Это было счастье стремительное, стремглавное, страшное. А потому что она вовсе не из каких-то там видов, не из жажды власти и мести, и уж тем более не по принуждению — что ей, она и Годуновато не убоялась! — нет, не из мести и не из злости признала она его своим сыном, — и не поддалась бы она ни его угрозам, ни его уговорам — как поддается у Шиллера, у Островского, — нет, нет и нет, господа, разглагольствовал А. М., стоя в грязном снегу, обращаясь к присутствующим — и к нам двоим на галерее, отделенным от всех, — нет, конечно же, она признала его в самом деле; она сразу же, сразу же, с первого взгляда, сказала ему, Димитрию:
И это поворотный момент всей нашей истории — как (опять же) у Шиллера, с той лишь разницей, уж он позволит себе заметить (продолжал, к увеселению нашему, разглагольствовать Макушинский, топчась в грязном снегу, размахивая руками), что у нас поворот происходит совсем не в ту сторону, что у славного Фридриха, даже в прямо противоположную сторону, потому что у Фридриха перед этой встречей, и во время самой этой встречи, и после этой встречи Димитрий себя теряет, а у нас-то Димитрий, наш-то Димитрий при этой встрече окончательно обретает себя, находит себя, окончательно и неотменимо становится собою, Димитрием, хотя, если вдуматься и посмотреть беспристрастным взглядом на мир, и снег, и заборы вокруг, и новостройки вдали, — что может быть в этом мире, под этим небом, на этой земле окончательного, чего на ней нельзя при случае отменить?
А мы тоже смотрели — отнюдь не на мир, — но друг на друга в укрытости нашей низенькой галереи над высоким крыльцом, и мы там остались совсем одни, или так мне теперь это помнится, так мне это теперь вспоминается, потому что все они куда-то исчезли, как-то вдруг рассеялись и распались, растворились в воздухе и улетели с белым паром, по-прежнему поднимавшимся из далеких градирен, — и Макушинский, и Мосальский, и Шуйский-Муйский с Сергеем Сергеевичем, и все прочие лехаим-бояре, — и если я скажу сейчас, что мы там начали целоваться с Марией Львовной, в тот день, на той галерее, то вы, сударыня, или поверите мне, или мне не поверите (с удовольствием пишет Димитрий), тем паче если стану я утверждать, что мои готовые ко всему руки прекрасным образом и сами собою оказались под ее распахнутой шубой, в блаженном тепле под распахнутою шубой ея, нащупывая там тайные линии ее (ея? уж как хотите) вельми обильного (как выяснилось при ближайшем ощупе) тела, — если стану я утверждать такое (с удовольствием, смехом, отчаянием пишет Димитрий), то вы поверите мне или не поверите мне, и это — поверьте! — уж никакого значения не имеет, все это давно закончилось, и мы нагнали всех прочих — и Мнишка, и Шуйского-Муйского — на какой-то почти дачной, если не деревенской, с заборами и сугробами (покосившимися заборами, почерневшими сугробами) улице, по пути не к метро, почему-то, Медведково, а к железнодорожной станции с поэтическим названием Перловская (знаю, мистер-твистер, перловку вы ненавидите, вам только порридж подавай, такой вы эстет), откуда тоже можно было возвратиться в стольный град мой на электричке и где, прежде чем оная электричка подъехала, наметилась, помнится мне, в небольшом, но и не совсем уж малом количестве (один амбал, две шестерки, потом еще пара мордоворотов) классическая пригородная шпана, подмосковная урла (как тогда еще выражались, ностальгически пишет Димитрий), косившаяся на нас все задорнее, все заборнее… нет, мадам, ничего не случилось; драки не было; и не пришлось мне (а как хотелось!) защищать от мазуриков мою нисколько (надо заметить) не испугавшуюся красавицу; электричка подъехала в высшей степени вовремя. Зато я заметил испуг, дрожавший в глазах у Шуйского, даже у Муйского, постыдный испуг в глазах Макушинского, подлейший испуг в глазах Хворостинина.
Конечно, они скрывали этот испуг всю дорогу до Первопрестольной; всю дорогу делали вид, перед собой и друг другом, что ничего не было, ничего не случилось. А ничего и не случилось; а мне так хотелось, чтобы уже случилось что-нибудь, наконец; и Басманову, моему другу, смельчаку, как и я, тоже, я видел, хотелось этого. Но ничего не случалось ни в вагоне — где был обычный набор толстых теток с сумками, пареньков в лыжных шапочках, коробейников, предлагавших купить лыжную мазь, крем для загара, газету «Совершенно секретно», журнал «Лыжный спорт», каковые коробейники в ту пору уже начали ходить по вагонам пригородных и непригородных поездов, соперничая со скоморохами, певуньями, баянистами, стремившимися потешить угрюмую публику кто «Катюшей», кто «Муркой», — ни на вокзале, где Катюши с Мурками с невинным видом намечались среди ларьков, киосков, картонок, перевернутых ящиков, соблазнявших измученного путешествием пассажира шерстяными носками, мохеровыми шарфиками, поддельными джинсами, чебуреками и беляшами с котятиной, — нет, решительно ничего не происходило и не случалось с нами ни в электричке, ни на вокзале, где мрачные менты лишь посматривали на всю нашу шумно-актерскую компанию из-под своих козырьков, сразу, понятное дело, определив нас как врагов народа, нарушителей правопорядка, не зная, к чему придраться и ни малейшего внимания не обращая на социально близких Катюш, еще более близких Мурок, на очередных и новых, всегда новых, всегда тех же мазуриков, тоже шнырявших среди беляшей и киосков, — ни, наконец, на площади перед вокзалом, где Мария Львовна, сразу ступив с тротуара в разъезженный снег мостовой, остановила первое же такси с полным презрением к очереди, так глубоко и сильно пораженной разлетом ее малахайки, львиностью ее облика, что даже не успела возмутиться, лишь крякнула; и если это было не такси, а