Алексей Макушинский – Димитрий (страница 16)
А вот встреча Марии Нагой с Димитрием в таинственном Тайнинском (ухитрилась же история выбрать местечко с таким названием, патетически разглагольствовал Макушинский, возводя очи и воздымая руки горе) — встреча, воссозданная, к примеру, Погодиным; воссозданная и Островским в очень (по его, макушинскому, мнению) слабенькой сцене его (Островского) тоже очень слабенькой, слащаво-квасно-укропно-соленоогуречной трагедии (уже звоню в общество «Память», вставлял довольный Перов) — эта встреча прошла иначе, без всяких фурий, без всяких эринний. Если были фурии, были эриннии, то ждали снаружи. В огромном шатре, установленном на берегу Яузы, они были двое, мать и сын (псевдомать? псевдосын?) Она признала его. Они вышли, держась за руки, к ликующему народу. Он пешком шел, до самого Кремля, рядом с ее каретой. Путь, кстати, не близкий. А мы поехали в таинственное Тайнинское, чтобы уж хоть посмотреть, пусть в современных промышленных декорациях, на место патетического действия. Обращаю просвещенное внимание ваше (глаголал Макушинский по дороге от театра к метро), что тогда было лето, было, если он правильно понимает, 18 июля 1605 года, а сейчас все что угодно, но уж точно никак не лето, сейчас, вот, тающий снег и мартовская московская мокредь. Маржерет, помнится, записал в свою книжечку редкое слово. От мокреди метро нас укрыло, на конечной станции в ту же мокредь выбросило опять. На станции Медведково, мадам, я уверен. Я больше никогда не бывал там, но я уверен, мадам, что мы доехали до станции Медведково и долго потом плутали по каким-то новостройкам, мимо каких-то уже деревенских и деревянных заборов, сквозь мартовскую мокредь, по ноздреватому снегу, прежде чем выйти к еще полузаколоченной церкви, бело-прекрасной, эпохи (как провозгласил зануда Макушинский) Алексея Михайловича (кто из нас мог это проверить, оспорить?), на большом лугу у пробивавшейся из-под снега реки, высокой травы. Это какая река? Это Яуза? Нет, сударыня, это не Яуза; это река с завлекательным названием Сукромка; Яуза рядом, с другой стороны от церкви. Мы Яузы не видели, или я не помню ее (пишет Димитрий), мы видели только речку Сукромку, уже оттаявшую, пробивавшуюся сквозь снег, сквозь буро-желтые камыши; и за ней — какую-то пустошь, полуснежное поле, большое пространство, и еще дальше — трубы, тонкие длинные трубы с красными полосами, и короткие толстенные трубищи, сужавшиеся кверху, извергавшие белый пар. Пар поднимался сквозь мартовскую мокредь, явно стремясь дотянуться до низкого, грязно-серого, в редких просветах, неба; нет, не дотягиваясь. И нет, даже Макушинский (всезнайка, зануда) не знал, как называются такие трубы. А они называются градирни, вот как они называются, объявил ко всеобщему изумлению хворостообразный Хворостинин, наконец-то получивший возможность продемонстрировать свои тайные знания. Тайны Тайнинского. Как таинственны эти далекие трубы, эти снежные пятна, эта серь, эта даль, эти небесные просветы. Сукромка, сукровица. Сукромка, кромка, укромное место. Таинственная кромка души.
Не угомонить было (задиру, зануду) Макушинского после
Но я-то, сударыня, не в Садомовых палатах, и не в путевом дворце встречался со своей (своей?) матерью Марией Нагой; но повелел я, как вы уже знаете, разбить здесь шатер, такой роскошный, такими, самыми персидскими (подарок шаха) коврами устланный, чтобы ей радостно, весело было со мною встречаться, — и такой огромный, чтобы никакой Шуйский-Муйский, никакой Мстиславский-Милославский не сумел нас подслушать, даже если бы вдруг, паче чаяния, их подпустили к шатру мои верные немцы, мои не очень верные жолнеры; и как же все это сияло, сверкало, как флаги веяли, доспехи блестели, кони ржали и толпа глухо ухала, и летнее небо благословляло нас своей безоблачной, беспримесной, беспощадной к миру голубизной; и никаких, конечно, не было за рекою градирен, никакой снежной глины, и никаких новостроек, на которые теперь мы смотрели сверху, с высокого крыльца, с галереи над высоким крыльцом, где мы — Мария Львовна и я, она и я, Мария Львовна, прекраснейшая, — попытались, помню, спрятаться от макушинского разглагольствования, но все равно его слышали, потому что уж никак, нет, никак не мог он не рассказать нам, усиливая свой гнусоватый голос по мере нашего от него ухождения, и о Садомовых палатах, и о путевом дворце, впоследствии перестроенном при Елизавете Петровне, Елисавете Веселой, потом при Екатерине Великой и Восхитительной, Просветительной, Поработительной, потом пришедшем в запустение, потом и вовсе сгоревшем, так что вот мы стоим и смотрим теперь (разглагольствовал Макушинский) на эту речку Сукромку, эти желтые камыши, лезущие из-под уже ноздреватого снега; смотрим, смотрим — а ничего-то не видим; камыши видим, а дворца не видим, палат не видим, Ивана Террибилиса не видим, Екатерину Магниссиму и Грандиссиму тоже не видим, даже Тютчева, Федора Ивановича, не видим, лишь вспоминаем его бессмертные строки о том, что твой, природа, мир, о днях былых молчит с улыбкою двусмысленной и тайной. Двусмысленной и тайной! а? как сказано-то! а? как сказано! возглашал Макушинский, топчась в снежной глине. А дальше? Так отрок, чар ночных свидетель быв случайный, об них и днем молчание хранит… Какая бесконечная, сложная строчка; ее, кажется, и до конца нельзя дочитать; наберешь воздух в легкие, начнешь читать — а до конца-то дочитать и не можешь, разглагольствовал Макушинский (пишет Димитрий), чуть ли не по складам выговаривая: так отрок, чар ночных свидетель быв случайный.; и мы смеялись над ним с высокого крыльца, с узкой галереи над высоким крыльцом, я и Мария Львовна, отделившиеся от всех, уединившиеся вдвоем, а вместе с тем и она повторяла, с улыбкой тайной, двусмысленной, насмешливо-задумчивой: так отрок, чар ночных…; и да, сударыня, вы не ошиблись в язвительных предположениях ваших, да, на этой узенькой, низенькой (узейшей, низейшей) галерее над высоким крыльцом не только лишь ее львиная (de facto), лисья (de jure) шапка (с ушами длиннейшими, ушами узейшими), не только ее (как, всегда смеясь, выражалась она)