реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Лосев – Эллинистически-римская эстетика I – II вв. н.э. (страница 67)

18

У Сенеки читаем далее (88, 18 – 20):

«Я не нахожу оснований для причисления к разряду свободных художников живописцев, скульпторов, ваятелей и остальных служителей роскоши. Точно так же я не считаю свободной профессию кулачных бойцов и всех причастных к парфюмерному делу и грязи. В противном случае пришлось бы еще, пожалуй, назвать свободными художниками парфюмеров, поваров и остальных людей, прилагающих свои таланты к услаждению наших прихотей. В самом деле, объясни мне, есть ли хоть тень свободы в этих жалких и противных людях, тела которых жирны и упитанны, души же болезненны и вялы? Точно так же я не признаю за свободные те искусства, которым наши предки обучали молодежь: метание дротиков, упражнения с копьем, верховая езда, уменье владеть оружием. Они не учили своих детей ничему из того, что полезно в мирное время. Но военные искусства не питают и не развивают добродетели. Ибо нет пользы в искусстве управлять конем и умении пользоваться уздой, когда сам отдаешься на произвол разнузданных страстей. Что пользы остаться победителем в кулачных и других боях и постоянно быть побежденным гневом?»

«„Итак, свободные художества бесполезны?“ Для добродетели – да; для многого же другого они полезны. Ведь и ремесла, и ручной труд доставляют весьма многое для жизненных удобств, но не имеют никакого отношения к добродетели. „Тогда почему учат детей свободным художествам?“ Не потому, что эти последние способны дать добродетель, но потому, что они подготовляют нашу душу к восприятию ее. Как первоначальное обучение не дает еще знания свободных художеств, но подготовляет к ним, так и свободные искусства не ведут к добродетели, но подготовляют к ней путь».

Свободные художества не могут научить нас мужеству, верности, воздержанию, человеколюбию, простоте, скромности и умеренности, честности, щедрости, милости. Конечно, они как-то нужны для добродетели. Пища, например, тоже нужна для добродетели, но она сама по себе не есть добродетель. Без дерева нет корабля, но само по себе дерево еще не есть корабль. Впрочем, и науки, и сама философия подвергаются Сенекой очень строгому осуждению, если они занимаются чистым знанием и не ставят своей центральной задачей насаждение добродетели.

Повторяем: Сенека не против искусства, и он сам об этом говорит очень отчетливо. Но искусства еще не есть добродетель, а только путь к ней. Подлинного же значения искусства здесь Сенека, по-видимому, не касается.

§ 2. Эпиктет и Марк Аврелий

1. Эпиктет

Следующим после Сенеки значительным философом позднего стоицизма был Эпиктет. Эпиктет – фригийский раб, ученик известного римского стоика Музония Руфа, впоследствии отпущенный на свободу и приобретший большую популярность; сам, как кажется, ничего не писал. До нас дошли «Беседы», или диатрибы, Эпиктета в четырех книгах, записанные его учеником Флавием Аррианом.

Прежде всего у Эпиктета бросается в глаза полное бессилие и ничтожество человеческой личности. Из множества весьма выразительных текстов, свидетельствующих об этой чрезвычайно низкой оценке человеческого субъекта, его бесконечной слабости и обреченности, приведем лишь некоторые. И хотя иногда у Эпиктета вслед за этими суждениями следуют попытки противопоставить им традиционный стоический идеал отрешенного мудреца, это ему никогда не удается. Духом отчаяния и упадка пронизана вся книга Эпиктета.

«Когда вы насыщаетесь сегодня, вы сидите и плачете о завтрашнем дне, где вам взять поесть. Рабское ты существо, если получишь, то будет, если не получишь, то уйдешь: дверь открыта. Что ты сокрушаешься? Где тут еще место слезам? Какое тут основание для лести? Почему завидовать другому?» (I 9, 19 – 21, Souilnē, Таронян).

«Человек, если ты – кто-то, гуляй один, разговаривай с собой самим, не прячься в хоре» (III 14, 2).

«Родные, домашние, друзья, репутация, привычные места, времяпровождение – все это чужое» (III 24, 68).

«Повсюду разбойничьи шайки, тираны, бури, нужда, утрата самых близких. Где найти убежище? Как совершить свой путь, не подвергнувшись нападениям разбойников? Каких сопровождающих выждав, пройти свой путь в безопасности? Кому вверившись? Такому-то, богачу, консулу. И что мне толку? Его самого грабят, он и сам стенает, сокрушается. А что если мой спутник сам, обратившись против меня, окажется моим грабителем? Что мне делать? Стану другом цезаря. Раз я его друг, никто меня не обидит. Прежде всего, для того чтобы стать им, сколько должен я перетерпеть и перестрадать, сколько раз и сколькими разбойниками быть ограбленным! Затем, если я стану его другом – он тоже смертный. А если сам он вследствие какого-нибудь обстоятельства станет враждебным ко мне? Не лучше ли, наконец, удалиться куда-нибудь, в пустыню? Ну, а туда лихорадка не приходит? Что же будет со мной? Неужели невозможно найти спутника безопасного, честного, сильного, нековарного?» (IV 1, 92 – 97).

Наконец, всю эту страшную картину крайнего человеческого бессилия и отчаяния завершает и как бы увенчивает следующее «утешение» Эпиктета:

«В самом деле, если достаточно быть одному, чтобы быть одиноким, говори, что и Зевс во время мирового воспламенения одинок и жалуется сам себе: „Несчастный я! Нет у меня ни Геры, ни Афины, ни Аполлона, ни вообще брата или сына, или внука, или родственника“» (III 13, 4).

Всякий человек, и даже бог, даже сам Зевс, слаб, одинок и несчастен.

Отсюда Эпиктет определяет и задачи философии. По Эпиктету,

«начало философии… есть осознание своего бессилия и несостоятельности в необходимых вопросах» (II 11, 1).

Эпиктет видит в философии не свободную бескорыстную деятельность гордого, спокойного и бесстрастного мудреца, как это было у древних стоиков, а упование и надежду жалкого отчаявшегося человека. Отсюда его известное сравнение философии с больницей:

«Школа философа, люди, – это лечебница. Выходить оттуда должны, испытав не удовольствие, а боль. Вы ведь входите туда не здоровые, а – кто с вывихнутым плечом, кто с нарывом, кто со свищом, кто с головной болью. И вот я сяду и буду произносить перед вами речь с ноематишками и эпифонематишками, чтобы вы выходили, расхваливая меня, тот уходя с таким же плечом, с каким пришел, тот – с такой же головой, тот – с тем свищом, тот – с тем же нарывом? И вот ради того молодым людям уезжать из дому, оставлять своих родителей, друзей, родных и бренное имущество, чтобы говорить тебе: „О! Когда ты произносишь речи с эпифонематишками?“» (III 23, 30 – 32).

Эпиктет вообще не придает большого значения теоретической философии и наукам.

«Что есть задача добродетели? Спокойствие. Так кто же совершенствуется? Прочитавший много сочинений Хрисиппа? Да разве добродетель заключается в том, чтобы постичь Хрисиппа? Ведь если она заключается в этом, то в согласии с таким признанием совершенство заключается не в чем ином, как в том, чтобы постигать множество сочинений Хрисиппа. Прекрасно, клянусь богами, совершенствуешься ты, человек! Что за совершенствование!» (I 4, 5).

Конечно, для того чтобы знать и выполнять волю природы, надо правильно и основательно постигнуть ее (II 17, 27; III 2, 21), а для этой цели служит стоическая наука – физика и логика. Эпиктет нигде открыто не отрицает за ней этого значения, но, по существу, она ему нисколько не интересна. Единственная безусловная цель философии – это добродетель, а диалектика есть всего лишь орудие ее достижения (17, 1), риторика же играет совсем уж подчиненную роль и не имеет ничего общего с сущностью философии (I 8, 4).

«Объект добродетельного человека – его собственная высшая духовная часть, а тело – объект врача и учителя гимнастики, земля – объект земледельца» (III 3, 1).

Эпиктет нигде открыто не порывает с учениями старых стоиков, при случае он даже защищает стоическую ортодоксию (см., например, I 5 – «Против академиков»; I 23 – «Против Эпикура»; I 20 – «Против эпикурейцев и академиков»; III 22 – «О киническом образе жизни»). Но никакого внутреннего существенного значения эти стоические учения для него не имеют.

«Те, кто вобрал в себя голые теоретические правила, тотчас же хотят изрыгнуть их, как страдающие желудком – пищу. Прежде всего перевари их, затем не изрыгай вот так. Но ты покажи нам какое-то изменение в своей высшей духовной части, происшедшее в результате усвоения их, как атлеты показывают свои плечи, окрепшие в результате упражнений и еды, как овладевшие искусствами показывают результаты того, чему они научились… Вот это ты нам покажи, чтобы мы увидели, что ты научился поистине чему-то философскому. Но нет: „Придите, послушайте мои чтения толкований“. Ищи, ищи, на кого тебе извергнуть их. „Да я же вам, истолкуя сочинения Хрисиппа, как никто, разберу стиль чистейшим образом, присовокуплю, пожалуй, и все обилие Антипатра и Архедема“. Неужели ради этого молодые люди должны оставить свою родину и своих родителей, чтобы прийти послушать твои истолкования выраженьиц? Разве не должны они вернуться к себе терпимыми, готовыми к содействию, не подверженными страстям, невозмутимыми, имея некое такое средство для жизни, с помощью которого смогут правильно переносить все, что случается и что будет случаться к украшению их?» (III 21, 11 – 9).