реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Кузьмищев – Смена кода: Протокол Парадокс (страница 8)

18

Она отдёрнула руку, словно коснулась раскаленного докрасна металла, открытого огня. На ее лице, всегда бывшем безупречной маской, впервые за все время появилось выражение. Не паника. Не ужас. А чистое, детское, абсолютное недоумение и сожаление, как у ребенка, который нечаянно раздавил бабочку и не понимает, почему она больше не летает. Её пальцы, только что коснувшиеся цветка, беспорядочно, мелко дрожали – сбой в моторных функциях. На ладони, в том месте, где был контакт, проступил едва заметный, призрачный узор, похожий на морозный цветок или сеть микротрещин, и тут же погас.

– Я… сломала его, – прошептала она. Голос был тихим, хриплым, непривычно тихим, но в нем впервые звучало нечто, кроме бесстрастной констатации факта. В нем была боль. Смутная, неосознанная, но настоящая.

Я заставила свои ноги, ватные и непослушные, двигаться, подошла к ней, все еще дрожа, чувствуя, как внутри меня ноет пустота, выжженная тем видением. Каждый шаг давался с трудом, будто я шла по дну того самого колодца.

– Нет, – мой голос прозвучал хрипло, сорвавшись, будто я наглоталась того самого едкого, сладковатого дыма, который все еще стоял в воображении. – Ты не сломала. Ты просто… поделилась. Слишком большим. Слишком сильным. Ни одно живое существо не может выдержать такой дозы… отсутствия.

Она подняла на меня взгляд. В ее янтарных глазах-льдинках, обычно пустых и отражающих лишь внешний мир, как зеркала, теперь отразилось целое море, целая бездна того кошмара, который я только что пережила за нее. Она знала, что я видела. Чувствовала. И в ее взгляде читался немой, растерянный вопрос, обращенный ко мне, к себе, к миру: И это… во мне? Это та боль, что спит внутри?

Я не знала, что сказать. Никакие слова психолога, никакие приемы активного слушания, которым я училась в прошлой жизни, не годились для этого. Для этой раны, размером с погибший мир, глубиной с разверзшуюся бездну. И для этого осознания, холодного и ясного: её боль – не следствие. Это инструмент. Кто-то взял ребёнка, стёр его личность и встроил на её место эту ампутированную, кристаллизованную агонию как источник энергии для своего «совершенного орудия». И я сделала единственное, что пришло в голову не специалисту, а отчаявшемуся, испуганному, сочувствующему человеку, который видит другого человека в беде. Я протянула руку – ту самую, что только что гармонизировала растения – и взяла ее ладонь.

Она была ледяной, как труп, как камень, пролежавший тысячу лет в вечной мерзлоте. Агния не отстранилась. Не вырвалась. Не отпрянула. Она просто позволила мне держать ее руку, и мы стояли так, посреди этого идеального, бездушного, замершего сада, две сломленные души, и смотрели, как на наших глазах умирает прекрасный, безупречный, ни в чем не повинный цветок. Ее ладонь в моей была похожа на пойманную, перепуганную птицу – хрупкая, холодная, с едва уловимым, аритмичным трепетом под тонкой, почти прозрачной кожей.

Гармония нашего маленького, хрупкого, собранного на скорую руку мира только что дала не трещину. Она получила разлом. Глубокий, до самого основания, до скального грунта. И я с холодным, ясным ужасом понимала, что залечить, залатать его будет в миллион раз сложнее, чем самый безнадежный, засохший гибискус. Потому что это была рана не тела, а самой души, самой сути. И лекарства от таких ран я не знала. Боюсь, что их не знал никто.

В этот момент в оранжерею, постукивая резной деревянной клюкой, вошел садовник – сухонький старичок с лицом, напоминающим печеное, сморщенное яблоко, и глазами, выцветшими от долгого взгляда на землю, а не на небо. Его взгляд скользнул по нам, замер на почерневшей, обезображенной орхидее, и его глаза, эти выцветшие пуговицы, округлились от чистого, неподдельного, животного ужаса. Не за цветок. За себя.

– Батюшки светы! – вырвалось у него хриплым, пересохшим шепотом. – «Белая царица»… Да вы что, барышни, натворили-то?! Хозяин… Аркадий Ильич меня живьем в землю закопает за эту красотку! Он ее из Швейцарии выписывал, за бешеные деньги! Подарок был, понимаете? От самого барона фон Штиглица! Пари они держали, чья орхидея дольше простоит!

Агния вздрогнула, как от удара током, и инстинктивно попыталась выдернуть руку, спрятать ее, скрыть улику. Но я сжала ее пальцы крепче, почти до боли, чувствуя, как ее кости хрупки, как тростинки. Не для нее. Для себя. Чтобы не отпустить эту связь, этот хрупкий мост, только что возникший над пропастью. Чтобы не дать ей убежать обратно в свою ледяную скорлупу.

– Простите, – сказала я, поворачиваясь к садовнику. Мой голос, к моему собственному удивлению, звучал спокойно, ровно, почти тепло. Внутри меня, поверх собственного шока и тошноты, заработал чистейший, нерассуждающий, животный инстинкт защиты своего детеныша, своего стада. – Это я виновата. Кажется, переборщила с концентрированным удобрением. Полная моя невнимательность, голова кругом. Я все исправлю, обещаю. Скажите Аркадию Ильичу, что я лично возьму на себя замену.

Он посмотрел на меня с нескрываемым, глубоким недоверием, его взгляд метался между моим лицом и почерневшим цветком. Но тут в дело вступила моя «Песнь Воды». Я не применяла силу, не влезала в его мысли. Я просто… настроила волну своего спокойствия, своей абсолютной, незыблемой уверенности, как чистую, умиротворяющую ноту, и мягко, ненавязчиво направила ее на него, окутала его, как тем самым туманом. Это была манипуляция. Чистой воды. Мгновением позже я почувствовала острый, жгучий укол стыда – я использовала свой дар, чтобы обмануть, успокоить, скрыть правду, как когда-то, бывало, делала с особо агрессивными или напуганными клиентами, чтобы выиграть время. И в тот же миг, сквозь волну моего спокойствия, я уловила его собственный, простой, животный страх – не только перед гневом хозяина, но и перед нами, перед «тихими, странными барышнями с пустыми глазами», которые приходят в его царство и вдруг принесли с собой смерть. Но сейчас это было необходимо. Выживание важнее моральной чистоты.

Его взгляд смягчился, напряжение в согбенных плечах спало, паника в глазах угасла, сменившись старческим брюзжанием. Он недовольно хмыкнул, пробормотал что-то вроде «Эх, молодежь, не в коня корм…» и, покачивая седой головой, заковылял прочь, к своим лейкам, секаторам и тихой, предсказуемой жизни.

Я повернулась к Агнии. Она смотрела на меня, и в ее глазах, обычно таких пустых, читалось непонимание, смешанное с тем самым детским удивлением. Она не могла обработать этот алгоритм: причинение вреда -> сокрытие -> принятие вины на себя.

– Пойдем отсюда, – тихо, но твердо сказала я.

Мы вышли из сада молча. Я не отпускала ее руку, чувствуя, как ее холод постепенно проникает и в мои пальцы, пока мы не оказались в огромном, пустынном, гулком холле особняка, где наше двойное отражение в идеально отполированном паркете казалось крошечным, искаженным и бесконечно потерянным. Агния уставилась в одну точку – на гигантское, мрачное батальное полотно в тяжелой золоченой раме, где корабли взрывались в клубах стилизованного дыма, а люди, похожие на муравьев, тонули в свинцовых, безжизненных волнах. Ее лицо снова стало маской, гладкой и непроницаемой. Но я, все еще держа ее за руку, чувствовала. Внутри нее бушевала не эмоциональная, а информационная буря. Тихая, холодная, нечеловеческая буря. Не чувств – их пока не было, лишь их химические следы. Буря несовместимых данных, которые она не могла обработать, логических противоречий между тем, что она только что невольно выпустила и ощутила, и тем, чем она, по всем ее внутренним определениям, должна была быть – чистым, бесстрастным инструментом порядка.

Она впервые не просто зацепилась за обрывок памяти, за строку в поврежденной базе данных. Она прочувствовала его на уровне, доступном прежде только мне. И это чувство, это вселенское, абсолютное горе, оказалось настолько сильным, таким концентрированным ядом, что убило живое, цветущее существо одним неосторожным прикосновением. Какой же чудовищной силой, какой титанической волей нужно обладать, чтобы носить в себе такую боль, такое «ничто», и не рассыпаться в прах, не превратиться в сгусток безумия? Я смотрела на ее профиль, на идеальную линию щеки, и меня охватывал не страх, а леденящий благоговейный ужас.

Когда по лестнице, ступая бесшумно, спустилась Макси, ее лицо было, как всегда, бесстрастным и собранным, выточенным из льда и воли. Но я, настроенная на тончайшие, подкожные вибрации мира, уловила в ее «песни» знакомые, тревожные нотки – остаточное напряжение после очередной дуэли умов с Аркадием Ильичом, фоновую, хроническую усталость, которую она никогда, ни при каких условиях не признала бы вслух, и едва уловимое раздражение от беспорядка, царящего в мире за пределами ее контрольных списков. Ее острый, сканирующий взгляд скользнул по нам, задержался на наших сцепленных руках на долю секунды дольше необходимого, затем метнулся к моему лицу, выискивая признаки стресса, и наконец к лицу Агнии, замершему в своей обычной отстраненности. Её собственные, всегда идеально ровные брови, дрогнули, сведясь почти неуловимо – микроскопический признак того, что её внутренний процессор зафиксировал аномалию, но данных для категоризации пока недостаточно.