Алексей Кожевников – Парень с большим именем (страница 47)
«А кто же третий Степан, что делал он, что можно взять от него?» — постоянно волновало Степу.
В безмолвии и тишине проходили дни Дуванского, но перемены совершались, и немалые. По осени уехал директор завода со всем добром, дом его заколотили. В то же время закрылся клуб, который не на что было содержать.
Многие жители поселка продавали дома, добро и уезжали в другие места.
Вечерами Степа заводил разговоры с Якуней:
— По миру пошли. Завод-то всех кормил, а ты радуешься, что его прикрыли.
— За грехи по миру пошли. Землю оголить задумали, вот за это самое… Оголять ее нельзя, и в нутре у нее рыться тоже.
— Руды, уголь доставать нельзя? Чем же тогда пользоваться?
— Дождиком, рекой, лугом, полем, лесом, да мало ли добра у земли! Бери все, только не грабь ее, бери так, чтобы и другим осталось, а вы нутро вывертывать, сокровенное расхищать.
Настаивал Якуня, что нельзя ворошить земные недра. Неизвестно, кому они приготовлены, может, и не нам.
Не соглашался с Якуней Степа:
— Если уж сверху брать можно, то и внутре можно. Там руд да угля столько наготовлено, что всем достанется.
Так вот старый да малый проводили в спорах длинные осенние и зимние вечера. Якуня считал, что самый честный и святой труд — на полях, в огородах и около скота.
— Потому, хлеб и одежа всем нужны, пушек из них не сделаешь, кровь не прольешь, не то что медь и чугун.
— И чугун и медь нужны, доставать их — тоже святое дело. А на пушки идет их совсем немного, можно и вовсе пушек не делать. Без чугуна да железа ты и хлеба не достанешь.
— В старину лесинкой доставали. Соха из лесинки, борона, цеп из лесинки. А сыты были.
— Умирать тебе, дядя Якуня, пора, давно пора. Сохи до бороны из лесинки умерли, а ты живешь…
— Надоел тебе дядя Якуня?
— Не надоел, человек тоже полезный — пастух, а говоришь без толку.
— Дело известное, ты книжки читаешь, в школу ходишь, а я всю жизнь пасу да лапти плету.
Мать слушала эти споры, то улыбаясь, то грустя, и нельзя было понять, за Степу ли она или за Якуню.
В зиму от Петра Милехина было получено одно письмо. Писал он, что дела его неважнецкие.
— «Заводы работают кое-где, и безработного люду уйма, приходится отбивать работу друг у дружки. Хожу я по Уралу, где на поденку приткнусь, где по заготовке дров, в ином разе замещу больного, а постоянно, на якорь стать не могу, не удается. Посылаю денег семь рублей, от бедности своей больше не могу».
Прочитал Степа письмо Якуне, и опять разгорелся между ними спор.
— Жисть-то по-моему идет, — возрадовался Якуня.
— Куда это? — спросил Степа.
— Заводы-то один за другим рухнут. Походит-походит безработный люд по дорогам, умается и возьмется за землицу. К сошке, одним словом.
— По-твоему не будет, поднимаются заводы, а не падают. Давно ли, послушаешь вечером на заре — ни единого гудка, а теперь гудят, слышно. Ты дудку-то брось и послушай!
— Недолго погудят, вроде нашего.
Начинает сердиться Степа на Якуню. Он, как и отец, с первых лет жизни привык к заводу, привык засыпать и просыпаться по гудкам. Он и играл-то шлаком, жестью, кусками каменного угля, как же ему не любить их! Огород и земля кажутся ему маленьким, нестоящим делом, а завод не то. И Степа хочет обязательно работать на заводе, где большие печи, электрические краны, где тянут рельсы, как лапшу из теста, и дружно сотней голосов кричат, — бывают такие дела на заводе:
«О…е…ще…о…раа…зок. Дер-нем! Дер-нем!»
У Степы всегда в таких случаях вставали волосы и руки напрягались, как струны.
Наступила шумная, красивая весна, в Дуванском она всегда такая. Кругом стоят горы, закутанные в легкую синеву. С них льются потоки, не умолкая ни днем ни ночью, точно не вешние потоки, а удалые молодцы и девушки поют свадебные песни, и тут же гусляр играет на гуслях, и каких-каких струн только нет в них!
Степа бродил как безумный. Все будоражило его. Ночью в открытое окно слышались песни и разгул полой воды, струился теплый весенний туман. С рассветом начинали орать петухи, и так до заката. Парень бежал на плотину, где уже до него собралась толпа народа. На глазах у всех ширился и поднимался пруд, Ирень прыгала в каком-то безумном веселье. Ей открыли шлюзы, но и в них она не могла пройти, разлилась по берегам, размыла барьер и хлынула на заводской двор.
Там Ирень обняла и приласкала каждый камень, каждую забытую болванку и кусок руды. Журчливыми ручейками просочилась она в цехи, походила и о чем-то пошепталась с брошенными станками. Звонкими падунами упала Ирень в машинное отделение, к сердцу завода, но сердце было пусто и холодно, ей не удалось разбудить его.
Быстро расползался снег, уменьшались его белые поля, а на тех местах, где он лежал вчера, сегодня проростали острые шильца молодой травы, появлялись цветочки. Стаями прилетали скворцы, грачи, чинили прошлогодние гнезда, радостно каркали и насвистывали.
Затуманенными глазами глядел Степа на это буйство жизни, и у него затеплилась надежда, что встанет и завод, заработает, разбуженный трубным голосом весны.
Дни продолжали бежать, на пруд прилетели караваны лебедей, гусей и уток. Заиграл Якуня на рожке, и вышло, гремя кутасами, стадо, а завод остался пуст и нем. Никто даже не пришел в его осиротевшие цехи и ни разу не ударил молотом.
Завяли Степины надежды, а на заводском дворе разрасталась трава, появились первые листики маленьких березок и осин. Во многих местах кирпичные стены треснули, а железные крыши покрылись ржавчиной.
— Что ты, Степка, невесел? — спросила мать. — Скоро за работу браться, ветер-то сухой веет…
— По-Якуниному жизнь идет. Завод годов через пять рассыплется по кирпичику, и будут здесь поля да огороды.
— И нам надо поле заводить, одним огородом не проживешь.
— Придется.
Теплые весенние ветры просушили землю, в Дуванском вышли на огороды и на поля. Настоящих полей ни у кого не было, лежали поблизости выруба да пали[13], их-то и приходилось подымать под пахоту. Сначала выкорчевывать пни, убирать хворост, камни, потом пахать и сеять.
Петр Милехин писал нерадостные письма и собирался прийти домой. Тогда Степа выбросил думы о заводе и решительно взялся за пилу и топор. С рассветом его будила мать, поила чаем, и они вместе отправлялись на свою деляну. Степа нес топоры и пилу, мать — узел хлеба и картошки на день. Деляна была среди гор, близ Ирени. Река каждый год заливала ее, удобряла илом, и по долине росла густая сочная трава. Лес перевели на уголь и сожгли в домне, остались на деляне пни да валежник. Степа сбрасывал армячишко, шапку, топором перестукивал пни и отмечал, который нужно корчевать, а который корчевать не по силам.
— Оставим до будущего году, пусть погниет. — И парень делал на крепком пне отметину.
— Ну, мам… — Степа поднимал топор, широко замахивался, и трудовой день начинался. Летали, сверкая, топоры, щепки прыгали, как снежные хлопья, пила визжала, и пни один за другим вылезали со своих насиженных мест.
Приходил Якуня, говорил тихим голоском:
— Бог на помочь! — и улыбался безбородым лицом. — А не поработать ли мне?
— Поработай, дядя Якуня.
— Дай-ка топоришко!
— Возьми у мамки.
— Ты, Марья, иди на Ирень и согрей там чай, а я за тебя здесь полепартую топориком.
Мать уходила, разводила костер над резвой Иренью и в пламень ставила котелок. Легче было работать Степе с Якуней, чем с матерью. Знал старик, как подрубить пень, как подладить под него рычаг, и силенка у него была дюжая.
Пни вылетали легко и быстро.
— Дядя Якуня, а мы ведь деляну-то скоро очистим.
— И не одну очистим. Вот он, Степушка, настоящий-то, праведный труд в поте лица.
Степа не спорил, он и заводской труд считал праведным, а думал: «Пусть тешится Якуня. Начни спорить, он рассердится и бросит топор, а помощник куда хороший».
Степа даже поддакивал:
— Верно, дядя Якуня.
— И проживешь ты при этом труде сто лет, а на заводе до половины не дотянешь.
— Радости, дядя Якуня, мало.
— Здесь-то, в лесу, в горах? — удивлялся старик. — А полоса колосом зашумит — не радость? А хлеб свежий от своих трудов — не радость? А солнышко, ветерок, вода ключевая, и сам себе хозяин, голова — неужели не радость?!
— Поговорить не с кем.
— Со мной, с мамкой говори, потом жена будет. Да и говорить не надо, молчать тоже хорошо. Отец-то скитается где-то, холодает, голодает, может, а из-за чего? Упрямство: рабочий, на заводе хочу, не желаю в земле рыться. Не будь ты, парень, в отца!
— Поневоле не будешь.