реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Конаков – Евгений Харитонов. Поэтика подполья (страница 52)

18

Но именно поэтому текст «В холодном высшем смысле» должен быть понят в качестве истории об изучении возможностей записывающего устройства — рассказываемой как на уровне содержания, так и на уровне формы. Можно, например, заметить, что множество коротких предложений в начале произведения («Непривычно», «А, то-то», «Стдашно», «Ужас», «Нет!», «Всё», «Поняли?» [321]) появляется вследствие желания Харитонова отразить в синтаксисе сугубо технический момент, связанный с печатанием на машинке прописных букв (момент, на который специально указывает сам автор: «Потом, поднимать эти заглавные буквы» [321]) – ведь чем быстрее ставится точка, тем чаще приходится «поднимать» очередную букву и, соответственно, вспоминать о существовании специальной клавиши для такого «подъема». «Тезисно-протокольный» стиль письма, о котором рассуждал применительно к произведению «В холодном высшем смысле» Ярослав Могутин[782], не существует заранее – скорее он рожден в результате столкновения Харитонова с непривычными механизмами машинки.

Любопытно, что упомянутые короткие предложения – порой состоящие из одного слова – не исчезают бесследно; они функционируют в качестве так называемых «именительных темы». В каждом новом напечатанном слове Харитонову мерещатся тема и обещание рассказа, который он тут же пробует сочинять: «Машинка. Не зря она машинка. А не Машенька» (321). Читатель видит, как за «именительным темы» («Машинка») следует повтор («Не зря она машинка»), как появляется противопоставление («А не Машенька»), как оформляется антитеза, как намечается интрига… Увы, пишущая машинка еще слишком сильно сопротивляется, у автора не хватает ни терпения, ни навыков, и он бросает все на полпути – чтобы уже через несколько ударов по клавишам взять новое «именительное темы» и попытаться писать о нем: «А. Опять все пришло к а. А если попечатать на кр. ленте. Нет, она слабая. Я слабый, и еще она слабая» (322). И опять все бросается – и все начинается: «Ужас. Тихий ужас. Действительно, тихий. Вот когда к месту сказано» (322). И еще раз: «Я политкаторжанин. Я да я. Хватит Я. Хватит я. Я же сказал. Хватит!» (322). Текст полон «зачаточных» нарративов, текст кишит «эмбрионами» возможных историй, возникающими как будто бы помимо воли автора – просто в результате череды почти случайных ударов по клавишам машинки: «О», «А», «Я», «И». По сути, перед нами очередная манифестация знаменитого «сознательного безволия» Харитонова: он не хочет ничего «придумывать», он не желает ничего «сочинять», он только надеется «сказать правду-правду» (295), всецело доверившись очередному «узору» – причудливому, привередливому и предзаданному порядку клавиш взятой взаймы пишущей машинки: «Там, где мышление должно остановиться, начинаются чертежи, схемы и промышленные стандарты», – указывал Фридрих Киттлер[783]. Изготовленное по неизвестным «подпольному писателю» схемам и чертежам техническое устройство вздымает над страницей целое облако возможных сюжетов и тем – и чем увереннее овладевает этим устройством Харитонов, чем меньше он обращает внимание на сам процесс печатания, тем легче ему становится удерживать и развивать возникшие сюжеты. Постепенно «эмбрионы» усложняются, обрастают причастиями и прилагательными, занимают все больше пространства; если в начале разработка темы исчерпывалась парой повторов («Весь мой путь передо мной. Мой грустный путь. Хотя у других ещё грустней» [322]), то к середине произведения фрагменты явно увеличиваются («Ладно, час попишем стихи, а потом будем писать вот эту большую вещь, после которой нечего будет в жизни писать. „Волшебная палочка и волшебная дырочка“. Нач.: Жил-был поэт. Поэт любви. Он наковырял из носа козявок и запихал их себе в жопу» [325]), а под конец автором создается настоящая история на три страницы (названная «Сердце подростка» [330]).

В целом все это походит на еще один бихевиористский эксперимент, теперь изящно закольцованный: пишущая машинка оказывается инструментом, одновременно и провоцирующим, и записывающим реакции Харитонова – и чем дольше длится процедура записи реакции, тем сильнее становится сама реакция; собственно, постепенное превращение отдельных лаконичных фраз и фрагментов в протяженные рассказы можно объяснить функционированием именно такой положительной обратной связи.

Впрочем, в тексте «В холодном высшем смысле» существует еще один мощный смысловой пласт, как бы «просвечивающий» сквозь плотный узор стимулов и реакций, связанных с инструментом письма. Говоря об «эмбрионах» историй, наполняющих и составляющих харитоновское произведение, полезно вспомнить, что у всего произведения тоже был подобный «эмбрион» – маленькая заметка «Непечатные писатели», созданная Харитоновым в ноябре 1980 года для «Каталога». Именно в «Непечатных писателях» появляется фраза, использованная потом для названия последней вещи «великого пятичастия»: «И, например, мы решаем объявить себя таким сообществом; а чтобы закон Родины не счел это криминалом, просим, например, всемирный международный пэн-клуб взять нас под охрану и объявить нас неприкосновенным участком. Ну и что? В высшем смысле ничего хорошего в такой предусмотрительности, в таком юридическом расчете нет» (335). Нетрудно отметить два ключевых отличия: во-первых, текст «В холодном высшем смысле» переформулирует саму проблему печатания: если в «Непечатных писателях» она рассматривалась как социально-политическая (в контексте истории с созданием «Клуба беллетристов» и попыткой направить письмо Генриху Бёллю), то теперь акцент делается на материально-технической стороне вопроса; во-вторых – возникает тема холода.

Что же значит слово «холод» в текстах Харитонова?

Изначально («Духовка», цикл «Вильбоа», «Жизнеспособный младенец») – просто пониженную температуру окружающей среды: «Я спрашиваю, не холодно, он смеется – я спортсмен» (27), «Миша приехал; в сером свитере, в котором ходит в холод» (28), «вышла немолодая, некрасивая, в платье с вырезом, ⁄ холодно за нее, народ в пальто» (44),<<ты бабушку гоняешь, мне и на солнышке холодно, а там тень» (90). Однако чуть позже (тексты середины 1970-х) «холод» становится выражением эмоционального отношения человека к человеку: «а я мщу людям холодом. Всем отказ» (109), «теперь уже я мог в отместку холодно не поддерживать с ним разговора, зато потом за мой холод, что я обидел его, я опять сам мог позвонить и слезно просить приехать, но теперь он уже мог ломаться и мстить холодом за тот мой холод» (120–121), «о какой недоступный человек ⁄ недоступный холодный лег с Лёней» (131), «Он берег ее от своей любви думал она холодная а она бросилась без него к военному» (208), «с каждым разом прием все холодней» (174), «от что щас люблю: холод напустить. Показывать людям что мне никто не нужен и я без тени сожаления отказываюсь от любого» (243).

В самом конце 1970-х произойдет еще одно изменение – и «холод» начнет относиться уже не к перипетиям любви, но к состоянию одиночества: теперь Харитонов рассуждает о «холоде жизни» (254) и горько признается, что человеку «Холодно жить на одного себя» (254).

Речь, по большому счету, опять идет о старении и умирании; в «холоде жизни» угадывается холод смерти, ледяное дыхание могилы: «Где мой гроб! Отдайте мне мой гроб!» (323), «Потрепанный, ⁄ потертый, ⁄ поживший, ⁄ поистертый, ⁄ неновый я. ⁄ Я, ⁄ будущий мертвец» (325_32б). Поскольку Харитонов всерьез считает себя уродливым («На теле появляются лишние наросты, родинки, родимые пятна, сосуды. Боже мой, до чего я дожил» [322], «О, какой я страшный. Куда уж мне ехать. Только чтобы найти такое же страшилище» [323]), постольку он совсем перестает верить в любовь («Меня нельзя любить. Нельзя желать старые кости. И тело, полное мертвых клеток» [323]) и делается все более холодным: «Но интересно, что неск. лет назад, лет 10 или даже 5 в таком сказочном случае с моей стороны была бы такая сверхпоглощающая все мое время и мысли любовь; а сейчас, я думал, если он и не придет за все 10 дней увольнения, я как-то к этому отнесусь достаточно нормально» (331), «а удовольствие из удовольствий: когда он ждет, что ты начнешь сейчас приставать или еще что-то, а ты ничего, ты спокойно кладешь его в другую комнату или вместе с собой и не трогаешь» (324). И если раньше, когда «холод» относился к любви, его антонимом в харитоновских текстах была «горячность» (слово, позволяющее тонко градуировать процессы влечения, ухаживания и обольщения: «Не надо слишком горячиться ловить и срывать, а то кумир заскучает совсем» [97], «и я его должен был обязательно обижать, чтобы потом можно было горячо кидаться к нему заглаживать свою вину, потому что если над ним не поглумиться, нельзя будет ему позвонить, получается» [121], «чтобы любовь держалась надо любить ровно не слишком горячо» [251], «Чуть-чуть глазами и увернуться ⁄ слегка поддаться приласкаться ⁄ не слишком охлаждать не слишком горячиться» [135]), то теперь, когда «холод» отсылает к одиночеству, ему противопоставляется «тепло».

Роман Виктюк утверждает, что Харитонов жил в постоянной «тоске по любви» (2:158); но, кажется, в начале 1980-х гораздо более сильной становится харитоновская «тоска по теплу»: «Знаете, бывают такие животные, они лягут возле какого-нибудь радиатора или вентиляции у метро, им оттуда дует тепло и слава Богу. И она, эта собака, дремлет возле решетки, а на цементе, где она свернулась, оттаяло под ней пятно. Вот так и я уже давно. И ничего не нужно. Лишь бы никаких помех, зима за окном и диван не провалился» (326). Почти всегда «тепло» связано у Харитонова с идеалом мирной, спокойной, растительной жизни – связано с семьей: «все же живете в основном в семейном тепле» (313), «а может быть у тети они и вздохнут там тесно но тепло их порасспрашивают о мамах бабушке» (191–192), «он родился в семье скорнякА в получку пряники халва шьют пальто теплое валенки день рождения справляют с игрушками печка топится заботится» (195), «ребенок жена кошка тепло работа/ играть объяснять гулять помогать согревать утеплять умирать ⁄ жизнь в тепле с русскими с хорошими соседями ⁄ безболезненно безбоязненно за спиной за стеной» (232).