Алексей Ивин – Хорошее жилище для одинокого охотника. Повести (страница 5)
– Но почему она это сделала? – спросил я Венесуэльского.
– Трудно сказать. Но архетип поведения наверняка очень древний. Она-то потом говорила, что обиделась на меня, узнав от подруг, что я называл ее дурочкой и Бабеттой. Но я думаю, ей не понравилась отведенная роль. Она боялась, что, напоив ее чаем, я начну ее обнимать-целовать, а за это как бы недорого заплачено. Ты меня понимаешь? Русские женщины ужасные трусихи. И так же, как и мы, они не соблюдают границ, условий и законов. Но она меня переоценивала: в те годы я был совсем еще мальчик. Мне следовало настоять, чтобы за водой отправилась она. Мужчина не должен бросать слов на ветер. Как важно придерживаться изначальных правил, я понял много позже. Никогда не служи женщине, мой друг. Служить женщине – это фигуральное выражение, которое мы употребляем, чтобы отблагодарить их за служебное рвение. Не слушай, что говорят по этому поводу поэты: редко случается, что у них все в порядке с головой. Что до меня, то с тех пор я никогда не привожу женщин домой. То есть туда, где я привык отдыхать или принимать какие-либо решения…
– Погодите, а Лиза? Консульша, так вы ее называете…
– Мне очень хотелось получить это назначение. А холостяки этим дуракам из тогдашнего министерства иностранных дел казались людьми подозрительными. И я заключил с Лизой фиктивный брак. Сроком на шесть лет. Правда, потом мы его продлевали. Ведь кто-то должен опираться на твою руку на приемах в иностранных посольствах.
– Думаю, что вам пора заглянуть в гинекей, как вы ей обещали.
– Напротив, думаю, что она подождет. А вот тебе, мой друг, не стоит скромничать, раз ты пришел занять денег. Сколько тебе дать?
©, Ивин А. Н., автор, 1982, 2008 г.
Давайте веселиться
Пока он не понял, что это слабость многих, он боролся с ней, убежденный, что она свойственна только ему. Но чем чаще замечал ее у других, тем добродушнее относился к собственной и уже не требовал самосовершенствования.
Вот и сегодня, прежде чем идти на работу, он получил письмо от Напойкина и установил, что Напойкин тоже болен. Лень и тупость, национальные болезни.
«Вчера было воскресенье, – писал он. – Я думал, с утра почитаю адвоката Кони, а после обеда мы с женой начнем оклеивать квартиру. Но продрых я до обеда, поел и вместо того чтобы читать, целый час ковырял в носу. И ведь понимаю, что мне как юристу пригодилось бы, а пересилить себя не могу. И вот за этим-то занятием провел целый час, чувствуя глухое, подспудное раздражение, а в голове – звон, точно меня дубинкой оглоушили. Между тем Антонина стала кормить Маринку. Маринке шесть месяцев, покушать она любит, в этом ей не откажешь: увидит бутылку с молоком, затрясется, ногами засучит. Глотает, захлебывается, давится – одно удовольствие смотреть. Я даже подумал, что если людей накормить, они утратят необходимую жизненную энергию и все их творчество сведется к тому, чтобы колупать в носу. Голод – большой стимул к деятельности.
Твоя пассия в больнице: у нее грипп с какими-то осложнениями. Она надеется, что ты сам приедешь в Логатов.
Ну, будь здоров, Трофим. Жму руку. Борис. 28 марта».
Их тройственный союз распался сразу после школы: Баюнов уехал сюда, в Кесну, Напойкин остался в Логатове, закончил юридический институт и женился, а Милена стала работать товароведом. Но иногда они съезжались, встречались на квартире Напойкина (он и Милена жили в одном доме), а потом подвыпивший Напойкин божился, что все равно поженит их.
– Ракальи! – кричал он. – Вам еще пять лет назад надо было обручиться, а вы все канителитесь!
Письмо освежило, взбодрило Баюнова: оно доказывало, что и Напойкин, которому еще в школе пророчили быструю карьеру, подвержен лени. «Хорошо, что я не обзавелся семьей, – подумал Баюнов. – Если семья – значит быт, если быт – значит конец душевной самостоятельности и свободе. Какое уж тут чтение, если жена разводит клейстер. Бедняга! Чтобы не облениться на всем готовеньком и не утратить цель в жизни, следует жить одному».
Болезнь Милены его не встревожила. Просит приехать, значит любит, что и требовалось доказать.
Довольный, что о нем помнят, Баюнов вышел из дому и по пути предавался неопределенно-счастливым воспоминаниям. Хотелось петь или по-детски выкрикивать: ах, какое голубое небо! Ах, какой славный морозец! Какие чудесные сосульки! Энергия, восстановленная сном, подняла его, как морская волна, и он, как пловец, почувствовал вдруг силу своих мышц. От меланхолии не осталось и следа. С карниза приземистого дома, где размещалась автоинспекция, он сбил толстую сосульку, выбрал самый крупный осколок и принялся сосать. Редкие прохожие торопливо и нахмуренно шмыгали по улице, как иззябшие коты. Сперва, несомый приливом бессознательной радости, Баюнов их вовсе не замечал, а потом, когда это радостное чувство перестало удовлетворяться собой, тихонько замурлыкал ариетку, чтобы прохожие думали, что он весельчак, что ему крупно повезло: выиграл в денежную лотерею, полюбил женщину или наелся земляники со сливками – блюда, весной никому из горожан не знакомого. Таким образом все разделяли его радость, ни о чем не расспрашивая и не пытаясь ее отравить. Ведь счастье, восторг, любовь и тому подобное, – это такие чувствования, которым никто не сопереживает. Напротив, стремятся подгадить, подбросить паука за воротник.
Через два квартала, не растеряв внутреннего одушевления, Баюнов вошел в ателье (он работал фотографом, а вообще ателье было сборное: здесь ремонтировали часы, чинили обувь, паяли кастрюли, а на втором этаже стрекотала швейная мастерская). Поздоровался с заведующей ателье Ниной Васильевной и с длинноногой белокурой закройщицей Анфисой: она улыбнулась ему, сверкнув новеньким золотым зубом.
– Что это ты сегодня такой жизнерадостный? – Нина Васильевна подняла от бумаг грушевидное, как у Людовика Х1У, толстое лицо и колыхнула тремя кожными складками на шее, словно манжетным воротником.
– Приятные известия получил, – охотно ответил Баюнов. Он даже подумал, не задержаться ли, чтобы поболтать, но тяжелый, набыченный взгляд Нины Васильевны остановил его: было очевидно, что она спрашивала не для того, чтобы порадоваться вместе с ним, а чтобы навсегда стереть с его лица глупую, неуместную улыбку. Баюнов прошел в свой кабинет, включил лампу, глянул, не раздеваясь, на сохнущие на гвоздиках фотопленки. Не терпелось, пока еще нет клиентов, проявить две пленки, заснятые на свадьбе, и посмотреть, что получилось: на этих свадебных фотографиях он хотел подработать. Но дверь отворилась, и вошла Анфиса. Анфиса, неравнодушная к нему.
– Ну, как ты? – учтиво спросил он.
– Я-то? Ничего… – Она запнулась. – Ты извини, что я вчера… Если бы я знала, что так получится…
Вчера же ничего не происходило. Их платоническое влечение никак не перерастало в половое, и они в очередной раз разбранились.
– Это я виноват. Срываюсь иногда, нервный стал. Знаешь что: приходи в воскресенье. Сфотографироваться хочешь? Прямо сейчас. А то полгорода увековечил, а тебя все не удосужусь. Садись. Так. Только, ради Бога, в объектив не смотри, куда-нибудь в сторону. Все клиенты в объектив таращатся, а потом возмущаются, почему у них глаза круглые, почему вид глупый. Ты сегодня превосходно выглядишь. Софи Лорен, да и только.
Анфиса смущенно улыбнулась золотыми фиксами: давно так много в один прием не говорили ей любезностей, не угадывали стольких достоинств, показывать которые она считала зазнайством. Анфиса, провинциальная дурочка, закомплексованная на все сто.
Пока Баюнов повертывал ее так и сяк, добиваясь нужного ракурса, она щебетала о новых чулках, которые недавно купила, об итальянском фильме, который недавно посмотрела. Ну, и о Соньке, разумеется:
– Ты представляешь, Трофим, подцепила какого-то сухопутного морячка, а Валерка, как узнал об этом, прибежал к ней разбираться, что да почему, и вышла у них там заваруха – просто ужас!
Ну, и о часах, конечно, в который раз:
– Уже месяц, как мама отнесла часы Коле, а он, видно, спьяну наступил на них, раздавил циферблат, стекло и все колесики погнул. А теперь говорит, что лучше заменить. А маме замена не нужна, ей надо эти самые часы, позолоченные, «Полет».
Ну, и о Нине Васильевне:
– Ты представляешь, эта толстая дура сегодня с утра не в духе, насилу вырвалась от нее. Требует, чтобы я и в пятницу работала, вместо Нюрки. У Нюрки ребенок заболел, так она дома сидит. А мне что, больше всех надо, что ли? Я ведь тоже выходного жду незнамо как.
Баюнов не останавливал ее, но и не слушал. Душеизлияния были прерваны приходом Нины Васильевны.
– Что ты здесь делаешь? – спросила она властно. – Пришел заказчик, полчаса тебя ждет, а ты здесь торчишь. Поди сними с него мерку. И запомни: в рабочее время надо работать.
– А я и так работаю, – огрызнулась Анфиса, съежившись, как собака, на которую замахнулись. Однако, почувствовав, что бессильной репликой не защитила свое достоинство, добавила: – Что вы, Нина Васильевна, все за мной следите? Я, может, в уборную пойду – и вы за мной?
– Ты не в уборной, а здесь лясы точишь. Иди обмеряй заказчика и не смей отвечать мне в таком тоне.
Заштат. Райцентр. У умного человека через неделю пребывания возникает синдром Чацкого: бегу, не оглянусь, пойду искать по свету…