Алексей Ивин – Хорошее жилище для одинокого охотника. Повести (страница 3)
Словом, я был из тех юнцов, которые, когда идут по тротуару, занимают его полностью – такой ширины вокруг них силовое поле. Теперь, когда ты представляешь, в каких условиях я жил, можно продвинуть и сюжетное действие.
Однажды поздно вечером я, как всегда, вызвал Бабетту из дома и, поскольку ни в поле, ни в клубе ребят не было, мы поехали на моем велосипеде к Митреенкову ручью. Тропу я угадывал лишь потому, что тысячу раз по ней ездил. Мы проехали около километра, потом пришлось свернуть и переть прямиком по льняному полю. У края, в васильках, Бабетта спрыгнула с велосипеда, и мы пошли рядом, беседуя о школьных делах. Траву в пойме уже подкосили, но еще не убирали, она лежала, набухшая от росы. Мои щегольские ботинки, конечно, сразу превратились в мокроступы. Бабетта оказалась предусмотрительнее: она была в резиновых сапожках, мостика через речку не было. Я попросил Бабетту перевести велосипед по мелкоте, а сам выбрал, где русло было поуже, разбежался и прыгнул. Прыгал тоже по наитию, как и ехал, но все обошлось, хотя на том берегу я растянулся, не удержавшись на ногах. Здесь уже отчетливо пахло дымом, и, как бывает в безветренную ночь, он просто расползся по речной долине и прибрежным кустам и, почти не смешиваясь, висел лоскутами. Глухо бормотал Митреенков ручей, вливаясь в речку, а из-за стены леса на том берегу доносились девчоночьи взвизги. Будь я один, я бы сейчас здесь, возле их костра, покружил, послушал, о чем они треплются, и преспокойно отправился в свой шалаш, который соорудил из ольховых кольев и жердей всего лишь в двухстах шагах отсюда, но Бабетта уверенно двигала прямо к костру. Точно со мной ей было тягостно, а там, в кругу возле костра, ее ждали.
– Сейчас у вас заработает сарафанное радио, – с сожалением бурчал я. – Слушай, давай хоть потом, когда все разойдутся, сходим в одно место, а?
– Сарафанное радио! Уж и поговорить нельзя, – сказала она, но ответа на мои закидоны не последовало.
Я тяготился просить, намекать, уговаривать, но в юности шла такая игра – ломаться: все девчонки ломаются, – и я в нее играл, хотя столь полная зависимость от их милостей меня повергала в непроглядную тоску. Так и казалось, что ты точно лохматая собачонка, которая лижет руку господина. Но в отличие от других девчонок, в Бабетте хоть иногда проглядывало дружество и равенство. Я жил в мечтах, любил рыбалку и охоту, а того, что девчонки могли мне дать, я не очень-то и добивался. Просто не хотелось отставать от других, когда они хвастали, что уже занимались этим делом. Один якобы на сеновале, а другой – так просто дома, когда родителей не было.
Поднявшись по косогору, мы их увидели. Там, за лесом, было запущенное круглое поле, которое уже поросло осинниками и березняком в человеческий рост. На краю этого поля, по-над речкой и горел их костер – высокий, жаркий, пионерский. Петун подкладывал охапки еловых лап, в небо взмывали тысячи искр, девчонки визжали и ругали его – мол, в такую сухую погоду долго ли наделать пожару. Петун знай подкладывал, а Хряк – так даже грозился лянуть из канистры бензинчику. Петун и Хряк – это друзья моего детства, чтоб ты знал. Они нас заметили и дружно заорали, и я понял, что сейчас надо говорить всякую чепуху. Шел как на казнь – так мне не хотелось, чтобы Бабетта становилась общей, предметом шуток и расспросов.
Мы пробалабонили там до часу ночи. От этих разговоров, насколько я помню, никогда ничего не оставалось в памяти. Молодежные тусовки вообще бессознательны, а у деревенских сборищ то отличие от городских, что они романтичны и нет чувства униженности от того, что ты беден и не можешь сводить свою девчонку в ресторан. Транзистор был только у Хряка, да и то его собственной конструкции: принимал почему-то только областное радио. Мы наслаждались совсем не собственностью, а тесным кружком и томлением юности, когда предвкушаешь будущий длинный жизненный путь и грустишь Бог знает почему. Разговор идет о местных жителях, о школе, об отсутствующих друзьях, иногда даже есть что выпить (помню литровые, очень толстые стекла, бутыли с красным крепленым вином «Солнцедар» и отменный ликер, пахнущий орехами, под названием «Спотыкач»), и все, даже девчонки, охотно пьют прямо из горла или тут же изготовленного берестяного стакана. Важно то, что ты еще не дифференцируешь себя, ты всех этих парней и девчонок любишь просто до слез, до сердечной муки: так бы, кажется, и просидел всю жизнь у этого жаркого костра, передавая круговую чашу: такое дружество и приязнь испытываешь к ним. Все впереди у тебя потому, что ничего другого и не надо, днем работать на сенокосе, или в лесу, или на огороде, а вечером сойтись вот так, побренчать на гитаре, выпить, рассказать байку, а потом дружественной оравой, с песнями и смехом возвратиться в деревню. Уже восток светел, зелен, и студеный утренний ветер нет-нет, да и ворохнется в листве, и петухи запевают по курятникам то в одном конце деревни, то в другом, а спать все не хочется – от избытка счастья, от прилива сил и щемящей грусти… Бог мой! Да если бы сейчас мне предложили начать все сначала, с тех семнадцати лет, первое, что бы я сделал, – приобрел бы охотничью лицензию, и второе – женился бы на Бабетте и уговорил ее остаться в деревне: она работала бы на почте, как ее мать, а я охранял бы леса от браконьеров. Если бы снова начинать, я сделал бы все, чтобы как можно меньше знать и видеть другой мир, кроме того моего мира. Это был рай, а я позволил вползти в него змию-искусителю.
В ту ночь Бабетта согласилась уединиться со мной в шалаше.
– Еще минут десять потрекаем и уйдем, – доверительно сообщила она. Все уже знали, что у нас с ней любовь, поэтому обсуждение наших планов прямо у костра, прилюдно никого не удивило. Эти слова так на меня подействовали, что я будто воспарил над землей. Чтобы хоть как-то унять возбуждение, я поднял холодный велосипед, вскочил в мокрое седло и совершил без остановки восемь кругов по полю. Я носился по его окраинам, с сатанинским наслаждением подминая молодые березки и осины, воображая, что я – реактивный самолет, который берет звуковой барьер, и во все горло распевая песню из кинофильма «Вертикаль»:
Даже с другого конца поля, где близость столбового леса и настороженная темь охватывали душу испугом и тайной, было слышно, как они смеются надо мной и называют ненормальным, однако я лишь посвистывал и орал пуще эту мужественную песню, чтобы хоть немного израсходовать ликование, которым было переполнено сердце. Я бы носился и дольше, но в колесные спицы попала ветка, и я растянулся в кустах. От земли пахло ночной мглой и ягелем, когда он набухает влагой и становится точно поролон: мягким и ужимчивым. Сквозь переплетенные ветви был виден костер: искры и пепел плясали в горячих струях жары, парни сидели вокруг на корточках и выгребали из золы печеную картошку.
– Я красноголовика нашел! – орал я из кустов, надеясь привлечь их внимание. – И еще одного! Ядреные!
– Тащи сюда, нажарим! – кричали они мне, и было похоже, что они меня тоже любили, – за добровольное шутовство, за то, что я азартно шумлю на большом пространстве поля и подыгрываю их коллективной дружбе. Это таинство у костра, это хвастовство и ломанье перед девчонками напоминало те отдаленные времена, когда весь первобытный род собирался в сухой высокой пещере, и женщины были так же ничьи, как и мужчины: весь день одни охотились, а другие собирали коренья, а вечером из общих припасов готовят ужин, костяными иглами с помощью жил шьют зимнюю одежду. Мы принадлежали только нашему содружеству и костру, мы знали только эти тропы, речки, поля, а ночью с небес нам мигали загадочные звезды, – и этих познаний об устройстве мира было достаточно для счастья.
Потом мы ели печеную картошку и мои два гриба, приготовленные в золе по рецепту полинезийцев: завернутыми в листья смородины. Девчонок покусывали комары, и они переступали с ноги на ногу, как запряженные лошади на солнцепеке.
– У меня там чайник и заварка, – сказал я Бабетте. – Чай не пьешь – какая сила.
– Ладно, – ответила она. – Тогда идем. Только по-быстрому, а то меня дома выбранят.
– И водяной из ближайшего плеса, – добавил я, потому что, выклянчив ее согласие, оробел. Что я там буду делать с ней, наедине? Уже не раз, и не только с ней, я попадал в ситуацию выбора: согласие повергало меня в ужас. Согласие свидетельствовало, что я тоже им нравлюсь и что я такой же, как все. Но похожим на всех я себя как раз и не ощущал; уж лучше страдать и мучиться от своей инаковости, чем столь быстро терять невинность и приобретать всеобщий опыт. И всякий раз волнение подступало с такой силой, что я начинал мямлить и заикаться. Важнее преграды на пути к цели, чем сама цель. Позднее это станут определять как задержку в развитии и умственную отсталость – излюбленный ярлык разных добродетельных матрон от педагогики, который они наклеивают всем детям, которых не понимают. Сложность заключалась в том, что я и не стремился вкушать от запретного плода, познавая на опыте разность полов. Потребность была, ночные отроческие грезы и отроческий грех уже подступали и одолевали, формируя сознание греховности, и, тем не менее, женщины казались мне еще страшнее и недоступнее, чем прыжки с парашютом в стратосфере. Да, я был задержанный, умственно отсталый, уведенный в сторону от прямых путей к цели, но благодаря этому я начинал осознавать свою исключительность, особость, значимость. Взрослые сладость этого греха познали, я не раз просыпался ночами от поскрипывания их кровати, но что-то не похоже, что это занятие их осчастливливало. Никакой психоаналитик не убедил бы меня, что в этом есть что-нибудь, кроме пошлости и грязи. Пусть вытесненный беспощадным отцом, пусть закомплексованный, но я предпочитал с утра до вечера пропадать в лесу и на речке, а в свиданиях с Бабеттой не было ни единого греховного помысла: я любил ее, пока мы были друзьями, и пугался, замечая ее уступчивость и женские ожидания. С самого юного возраста социальная жизнь, даже на примере нашей маленькой деревни, казалась мне такой идиотской, такой несчастливой, что от каждого столкновения с ней, от каждого соприкосновения я очищался только в лесу.