реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Григоренко – Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы (страница 10)

18

Молчат книги, в которых гремит и сверкает мечами, стенает, подплывая кроваво, разве что история последних столетий. И выходит, история и память людская свершаются только войной и насилием, рекомым воплощением небытия. Мир и покой неявны, их как бы и не было вовсе – мертвая тишина, немое молчание. Да и было ли это – мир, покой и молчание?.. Если молчит давнина, то вольно ли прозреть будущину?.. И кто ты, гетман Руси-Украины, безродный и безымянный, в этой реке времени, подставляющий усталое, бессонное лицо свое под неверный струящийся свет недостижимой россыпи звезд? Кто ты и где?.. Прейдет сей Чигирин, спящий за земляными валами. Иссохнет когда-нибудь Днепр, отравленный в источниках вод по неложному Иоаннову слову падучей Полынью-звездой, чернобылкой. Прейдет сей народ. Забудутся тужливые думы и песни его. Уйдут в недра земли, рассыплются храмы и домы его. Прейдут это небо и эта земля… Ничего, кроме смерти и одиночества… Ничего. Как с этим смириться? Как это принять? И среди этого, с этим, следует выжить свои дни без остатка и преодолеть в меру (безмерность) сил свое одиночество, молчание, смерть. Преодолеть рабскую немоту. Защитить сирот, вдовиц. Защитить от сатанинской руки соборную душу и правду народа. Но – не жестокостью, не насилием, не войной.

Милосердием.

Йшли ляхи на три шляхи, А татари на чотири, Запорожцi поле вкрили, Чобiтками зачорнили, Шабельками заяснили, Шапочками закрасили. Попереду гетьман iде, В правiй ручцi держить меча, В лiвiй ручцi горить свiча, Горить свiчка восковая, Тече рiчка кровавая…

– доносилась песня из тьмы. Да только, видать, не девки на вечорнице пели ее, а сама судьба его маетная.

2. Суды и расправы. Чигирин, 1594

К полудню другого дня, когда Лобода с отрядом козаков повез ночное письмо королю, гневный, мятущийся Чигирин судил униатов, стаскиваемых с окрестных земель на местечковый майдан. Захваченных ночью в пуховых постелях комиссаров-папежников били батогами, валяли в пыли, купали в Тясмине до сопельных пузырей и выбрасывали за городские валы полуживых и растерзанных. Захаращенных и непотребных русского племени, принявших костел, убивали даже до смерти. Никто из них не умел объяснить почему согласился на унию. Люди пьянели от праведного суда, от первой взыскуемой крови. К вечеру подорожние рассказывали в Чигирине, что некто из православных духовных зарубил секирою прямо в храме наставленного попа-униата, обагрив кровью священный алтарь. Другой, то ли беглый монах, то ли в прещении, поправивший свои добра при помощи комиссаров, был спасен от смерти козаками и приведен в Чигирин для расследования. Его приковали железной цепью за горло к городской сигнальной гармате и обмазали дегтем.

– Какие вины его? – спросил Павло у генерального судьи Петра Тимошенка, прийдя на майдан.

Тот мрачно ответствовал:

– Вины известные… Нечего о них толковать… Присуждаю на страту…

– Смерть, Петро, его не минет стороной. Но хочу слышать о винах его…

– Богохульство, – сказал Тимошенко, – Самовольно захватил приход в Надточном-селе, а попа тамошнего Методия отдал на поругание и ганьбу комиссарам. Заложил за несколько злотых евреям-орендарям святые церковные чаши причастные. Разбойничал среди прихожан, склоняя на унию, несогласных же сек до крови…

– Да, смерти достоин, – сказал Павло, – но что скажешь в оправдание собственное? – спросил у прикованного.

– Яко пастырь соединенный, аз повинен непослушных и сопротивляючихся карать и до послушенства их приводить, сполняя доточно реченное Павлом-апостолом: «Невежду страхом спасати»…

– Будешь спасен и ты по-апостольски, – мрачно промолвил Павло. – Почему зрекся святейших патриархов восточных и принял папежа?

– Вещь мы давно утвержденную обновили и восстановили, – белькотал прикованный, – полутораста годов назад на Флорентийском соборе решенную Сидором-митрополитом со причтом, и наивысшему пастырю Христову послушенство отдали, а патриархов одбегли, яко тех, от коих нет утехи, науки, порядку и просвещения. Оне-бо токмо за шерстью и молоком до нас приезжали и вместо покоя меч между нами кидали, новые и неслыханные, канонам противные братства поразрешали, как ув Львови та Вильне, котри грозятся епископам поскидати тех со влады духовной… Что молвить за тех патриархов, коли поганин-турок ими владеет! Маемо бегать такого пастыря, коий и сам в неволе, и нас ничем рятовать не спроможен…

– Богомудрый есть ты на злое, – сказал Павло, – но чтобы разуметь доброе, не увидел ты истины, яко молвит пророк… Провинились пред тобой патриархи… Но разве школу греческую не патриарх ли нам заложил со греками же? И грамматику грецкую со славянским письмом не Арсентий ли, митополит еласонский и димонитский, во Львове, от патриарха приехавший, учил детлахов наших в школе целых два лета? Просветилась наша земля книгами грецкого и славянского писем, что размножились от друкарей – братчиков киевских, львовских, острожских и виленских. Было ли от крещения такое? Не учился народ наш – церкви токмо Божии муровали, спустошенные ныне от вас. Жить бы в мире и в согласии, но полезли несытые вы, от дьявола рождшиеся, на православие наше, – и справу церковную ныне разорвано и поневолено, люд даньми обложено и поспольство к уничтожению приведено, и убожество всюду намножилось!.. Что же сказал ты о недостойном митрополите Сидоре-отступнике давешнем, что убежал от кары после Флорентийской той унии до папежа вашего в самый Рим, покатоличился там, – сам знаешь это, – и возведен был в кардиналы за ревность костелу! Разве сей зрадца[6] в пример был отцам нашим – и нам через них?..»

– Кому, брат Павло, все это говоришь и припоминаешь? – сказал Петро Тимошенко, – Сладко жрать да спать в перине пуховой – во что надобно этому пройдисвиту! Но да уснет!..

– Да-да!!! – плел, как пьяный, расстрига. – И буду сопричтен к мученическому чину небесному! Подай се, Боже, шоб мог я за Христа, за веру соединенную, за Церковь та за первенство папы жизню отдати!..

Сплюнув от омерзения на судный майдан, Павло отошел от сигнальной гарматы.

Миловать – этих?.. Распускать их по свету, как саранчу, народу на посмех и на позор, ибо и сей от корня его, готовых загрызть и матерь родную, чтобы только властвовать, властвовать – над душами и телами захаращенных блудливыми словесами, над землею, над реками и лесами?!. За что, Господи, ниспослана скверна на нас? За что орудие казни – былые блюстители душ и сердец?.. Да, избраны они – по достоинству нашему. Припомнил он: когда святейший патриарх антиохийский Иоаким, извергший прочь митрополита Онисифора-двоеженца, с говорящим фамильным прозвищем Девочка, и наставивший на его место по просьбам поспольства Михайлу Рагозу, сказал в Вильне при том: «Аще достоин есть, по вашему глаголу, будет достоин, аще же не достоин, а вы его за достойного удаете, аз чист есмь, вы узрите…», то как в воду глядел. Теперь и увидели Рагозу в отступлении… И выжечь крестным огнем этот гнойник должны мы сами, если здатны не только дудлить без края горилку и поставные меды, но и служить, как против поганых, силою Честнаго Креста. И кто-то в нем, скользкий и жалостный, с тоненьким голосишком, говорил, что они, коих считает он вражеством, – тоже ведь христиане, но толка иного, с некиим повреждением совести-веры, – и как это ты, вельми несовершенный духом своим, дерзаешь поднять на них вооруженную руку? Ты же пытаешься стяжать милосердие и любовь к ближним, дальним и даже к врагам – к миру всему. Вот и яви милосердие ныне, сейчас, – милуй мерзенного расстригу того и отпусти его на четыре ветра. Господь рассудит его по винам его. Зачем тебе напрасная кровь, гетмане?..

Сидел в одиночестве, в полутемной мещанской хате, ощущая засасывающую и звенящую пустоту. Старался не слышать криков и ругани, бессмысленных бормотаний, доносящихся с проезжей дороги, где властвовал человеческий суд и где торопливо спешил к завершению сегодняшний день. Ему хотелось заплющить глаза и оставить все это – забыть, отрешиться, исчезнуть – и вынырнуть в дне наступающем, в других уже временах. Тело наливалось каменной тяжестью, болью. Отстегнул дамасскую саблю, положил ее на столешницу, ближе к руке, и прилег на лежанку. Тихий матово-желтый свет струился сквозь пергаментный воловий пузырь, падая на желтый же глиняный пол, на кострубатые лавки вдоль стен, на стол, пропечатанный ночью нагаем. Уже погружаясь в неверный и обманчивый сон, ватно, скучливо и безнадежно подумал о Лободе, прямующем путь на Варшаву, – если он доберется до столицы Речи Посполитой чрез неспокойные ныне пространства земли, если примет его Сигизмунд, а не сразу же заточат его в замок тюремный, то в лучшем случае устроит король еще один шумный и галасливый сейм из панов, который ничего не решит. Война неизбежна, как неизбежна предначертанная история земли и народов, ее населяющих…

Нет совершенства и цельности в текущем сем мире… – и уже погрузился в серый морок, в ничто, и как бы очнулся в незнаемом месте, в каменном городе, где властвовал над застроенной хоромами впадиной древний большой монастырь. Обесцвеченная дождями затейливая колокольня, венчанная бескрестным ржавым, в пробоинах, куполом, подпирала высокое синее небо. Посреди обомшелых, отливающих зеленью стен высилась церковь, еще сохранившая следы былой красоты. Улицы, ведшие в гору, к полуобвалившейся монастырской браме, были пусты и безжизненны. Окрест, сколь хватало взглядом достичь, не было ни души, ни тела живого. Над каменной впадиной, над достигающей небес колокольней шли высокие белые облака. Сияло холодное осеннее солнце, заливая город призрачным и ртутноподобным светом, – камни, дома и деревья не имели в нем тени. Он подумал, что таким и должно оно быть – время печали и осени.