Алексей Гедеонов – Дни яблок (страница 116)
—
—
—
—
—
—
Потвора с трудом отлепилась от сына и, тяжело переваливаясь на хвостах, подошла к Гамелиной вплотную… Чёрная шерсть стекала с Аниных рук грязными каплями на мостовую и змеилась по Узвозу вниз, на Гнилую улицу и дальше…
—
—
—
—
—
— Она… она… она говорит не всю правду, — внезапно сказала Аня. — Да, я шла к тебе… ходила то есть… да, я была с тобой и… и… Но всё по своей воле!
— Значит, привороты? — уточнил я. — Ну и жлобство! Не ожидал… Что ты и… Тю! И вот это вот, как с хутора просто — подклады? Тоже, значит, ты? Это как?
— Это как физика, ты всё равно не поймешь, — мрачно сказала Гамелина. — И вообще, отдай мне коробку, в конце концов… Ведь это мой стеклярус.
Я отдал ей остатки бисера… Пальцы Анины были ледяные, мне захотелось согреть их… и её… но…
Тут, будто из ниоткуда, явилась несколько потрёпанная мотанка и, трепеща крыльцами, словно колибри, у Гамелиной перед носом, пропищала:
—
—
—
— Вот-вот, — обрадовался я. — Катись! А по дороге назад укроп прихвати. Что, не любишь укроп? Вам, ведьмам, укроп без интересу? А, тогда лаванду бери, чтобы моль не съела! Как, опять нет? Во ужас!
— Ты снова ничего не понял, совершенно, — ровно и хмуро ответила Аня. — Ну, давно ясно — дурака учить…
— От дуры слышу, — надулся я. — Чеши себе за шерстью, будь здорова.
— И тебе не поперхнуться, — ровно сказала Аня, развернулась и пошла по Узвозу вниз. Я не захотел смотреть вслед ей и отправился в обратную сторону — по Узвозу вверх, ступая с одного плоского и кривого камня на другой, и было мне печально.
Где-то рядом с Андреевской церковью звонил безвестный колокол, и нёсся над Горою дым.
«Наверное, кино снимают опять, — подумал я. — Хорошо бы про войну».
Наверху меня ожидал павлин, безмятежный и красный.
Он рассмотрел поочерёдно правым, потом левым глазом: вихри пыли, меня, прохожих — взвился, сделал несколько кругов над вечерней улицей и пропал.
И почудились мне ворота в тумане, зажжённые факелы над ними, послышалась нежная труба, вещающая вечер.
—
Вернулся в очередной раз к себе и я. Даже до окончания дня… Дома было тепло и приятно пахло вербеной. Мне стало грустно, потом немножко стыдно, потом я рассердился — на себя, на неё и все обстоятельства вместе… Я стукнул кулаком по стене, подумал, что заплачу, как в детстве, давно — нос распухнет, глаза покраснеют, и станет легче. Вместо этого пошла носом кровь. Я чихнул с брызгами — и тут с немалым скрежетом и пылью из стены явился счётчик. С ним искорки.
Я вышел в кухню, поставил чайник первым делом. Зажёг свет во всех комнатах, послушал, как гудит телефон, покрутил ручку радио…
«Великая жёлтая в чёрном грядёт!» — ушёл от разговора о приворотах Альманах. Пришлось повторять снова и опять…
Гримуар наигрался в капризки и ответил отчётом:
«Сок первоцвета в привороте первый. Дело это скверно, зелье это черно, варят его в полночь из вербены, черники, мха, пшеницы, клевера и мёда… В стуженое добавляют винку, любку и полынь. Достаточно кофейной ложки в штоф. Сонному же человеку можно дать семь капель в вине — они одолеют всякое сердце…»
— Аматорство, — сказал я и закрыл брыкающуюся книгу.
Раз, в феврале, мне приснился Моцарт. Был весел, худощав и сильно накрашен. Во сне я ужаснулся, что не знаю по-немецки — как же поговорю с Амадеем?
Он развеял мои страхи, вынув из кармана вишнёвого с серебром камзола крошечный клавесин. Заставив его порхать в воздухе, подобно какой-то колибри, Вольфганг извлек из него дивные трели.
— Это хоралус, — сказал он и засмеялся. — Я слышу его здесь каждый день в миллионах вариаций, если угодно.
Я благоговейно помалкивал. Серебряными горошинками лилась мелодия из клавесина, к нему прибавились похожая на грушу виолончель и почти незаметная флейта.
— Что же ты молчишь? — спросил улыбчивый Хризостом.
— Я не знаю, что сказать, — ответил я и чихнул.
— Ну, спроси что-нибудь, — сказал Моцарт, — мы, дети субботы, должны помогать своим. Будь здоров! — и он рассмеялся.
— Значит, правда? — вдруг вырвалось у меня.
— Что именно? — спросил Амадей, вызывая Из эфира вокруг ещё три микроскопические флейты.
— Что вы все время смеётесь, — сказал я, потрясённый собственной наглостью.
— Ну, не всё время, — рассудительно ответил Моцарт. — Бываю занят музыкой и не смеюсь.
— А когда не заняты? Когда очень тяжело?
— Очень тяжело? — спросил Моцарт. — Вот тогда и стоит посмеяться как следует! — мгновение помолчав, он заметил словно вскользь. — А ещё можно уехать, например… Но ты не должен печалиться. Нет, нет. В печали
Музыка заполнила собою пространство сна и сделалась настолько прекрасной, что показалось, что сердце вот-вот и разорвётся. Весёлый Вольфль вздохиул, начал собирать и раскладывать по карманам камзола парящие в воздухе крошечные инструменты — мелодия стала тише.
— Даже в самых ужасных ситуациях музыка никогда не должна оскорблять слуха, но обязана ему доставлять наслаждение. Ты понял меня?
— Думаю, да, — благоговейно и медленно, как бывает во сне, сказал я.
— Пора возвращаться, — посмеиваясь, проговорил он, я молчал. — Ну, саббатей, держись, — сказал Моцарт. Засмеялся, щёлкнул каблуками, кивнул и пропал…
— Страсти не должны быть
— Он только на скрипочке и играл, — злобно ответил я, поняв, что мороженое накрылось.
—
— Пятнадцать копеек, лучше тридцать, — деловито заявил я. — И буду удивляться сколько надо.
—
XXVII
Ночами мёртвые ходят-гуляют. Живут они тесно. Нрава сварливого. Цепляются костью за кость, скрежещут слежавшимися в земле голосами, плачут на Луну — светило всех бессонных слепит их что есть сил.
Я слушаю и слышу осторожные шаги, вязкие голоса, шёпоты и жалобы. Приближению неупокойц предшествует запах мокрой земли, прелого хлеба, соломенный и листвяной шорох, трудный скрип рассохшихся рам, и обязательно где-нибудь хлопнет форточка. С той стороны сквозняки…
Первая нить светится живым серебром, в ответ клубки на окнах перекатываются, стукаясь друг о дружку со звуком медным, кошка беспокойна, и любой узор оживает, особенно змеиный след на куманцах и глечиках: вода помнит, скудель знает — змея стережёт.
Иногда, нечасто, я хожу в сад. Теперь, должно быть, там тоже осень — ещё тепло, ещё светло, ещё прозрачно — и деревья по колено в хрустящем золоте, почти всамделишном. Так легче лёгкого поверить…